Доктора флота - Баренбойм Евсей Львович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Исключения лишь подтверждают правила, — говорил он. — Есть немало областей хирургии, куда гораздо рациональнее направить наши усилия, наши ресурсы, где отдача реальна, а результат очевиден, чем в погоне за Западом тратить огромные средства на области сомнительные.
Два года назад, вернувшись из Хьюстона, он уже пытался убедить главного хирурга в необходимости делать и у нас такие операции. Но услышал в ответ:
— Не понимаю вас, Василий Прокофьевич. Решительно не понимаю. Что вы уперлись в эти пересадки? Не в моем же разрешении дело. Вы бы давно занялись ими без всякого разрешения. Но вам нужны новые штаты, деньги, аппаратура. Поэтому вы и пришли ко мне. Ведь так?
— Конечно, — подтвердил он. — Без этого новым делом серьезно не займешься.
— Денег и штатов я вам не дам! — решительно заявил главный хирург. — Моя задача экономно расходовать государственные ассигнования и я не могу тратить их на сугубо сенсационные идеи.
— А я вас никак не пойму! — вспылил он, чувствуя, что разговор с главным хирургом начинает бесить его. — Откуда у вас такая уверенность, что правы всегда только вы, а другие ошибаются? Ваш пост руководителя обязывает видеть новое и поддерживать его. Вы же своим консерватизмом уже принесли хирургии немало вреда.
Возможно, ему не следовало так говорить. Но когда он чувствует свою правоту, то забывает о необходимости парламентарных выражений.
— Ах, даже так! — взвился главный хирург. — Не намерены ли вы сменить меня на моей должности?
— Сдалась мне ваша должность, — с досадой сказал он. — Я о деле пекусь, поймите, только о деле. И если оно потребует, дойду до министра, до ЦК партии. Этого требуют интересы больных, интересы будущего кардиохирургии.
Он вышел тогда из кабинета главного хирурга, даже не попрощавшись.
Ни он, ни Василий Прокофьевич не знала тогда, да и не могли знать, что пройдет всего несколько лет и врачи из Станфорда разработают стандартную технику пересадки сердца, что ими будет произведено сто восемьдесят пересадок, после которых семьдесят два человека останутся живы к 1980 году, что одногодичную выживаемость удастся увеличить до шестидесяти девяти процентов, а пятьдесят процентов оперированных проживут с пересаженным, сердцем пять и более лет. И все это будет достигнуто без значительных открытий в иммунологии, только благодаря чувствительному методу, позволяющему определить момент самого начала отторжения трансплантированного сердца…
Но в отношении средств главный хирург был, конечно, прав. Такие операции потребуют в масштабе страны создания целой службы. Разумеется, понадобятся новые штаты, ассигнования. По американским данным одна пересадка стоит от пятнадцати до двадцати тысяч долларов. И все же Василий Прокофьевич возвращался домой в еще большей уверенности, что дальше медлить нельзя, что главный хирург ошибается и наступил момент, когда следует решительно попытаться убедить его.
В его институте должна быть безотлагательно создана специальная группа, которая будет заниматься подготовкой к проведению таких операций. Иммунология в любой момент может совершить решающий шаг, а служба пересадок сердца, организационные, материальные и технические аспекты операции не будут отработаны. Он вспомнил слова Филиппа Блайберга, прожившего с пересаженным сердцем больше года: «Я уже получил несколько месяцев сверх положенного мне срока и если даже умру на следующей неделе от реакции отторжения, буду считать, что меня оперировали удачно».
Мысленно он стал перебирать своих помощников, кого из них он включил бы в такую группу. Котяну и Бурундукова были включены в нее одними из первых. Восстановил в памяти все операционные и остановился на двух, самых удобных.
За стеклом иллюминатора было темно. Где-то там, внизу, намного севернее, омываемый водами Тихого океана, над которым они сейчас летели, лежит остров Рюкатан. Он прослужил на нем три с половиной года. Пожалуй, не самые плохие годы своей жизни. В 1952 году на берега Курильской гряды налетел опустошительный цунами, разрушивший многие прибрежные поселки, унесший немало человеческих жизней. Уцелел ли его домик? У Анюты сохранилась фотография этого домика — они стоят, взявшись за руки, на крохотном крылечке и океанский ветер развевает их волосы. Она хранит это фото в особой коробочке среди немногочисленных, но самых дорогих семейных реликвий. В минуты размолвок и ссор жена извлекает фотографию, и Василию Прокофьевичу кажется, что вид домика действует на нее лучше самого сильного успокоительного лекарства.
Незаметно он задремал. Он открыл глаза, когда самолет летел над Гималаями, В иллюминатор были видны вздыбленные высоко в синее небо остроконечные белые шапки гор. Какая-то нарочитая исковерканность, разломанность была в этих острых пиках, притиснутых друг к другу. Неприкрытая облаками, неясно просматривалась земля.
Спать больше не хотелось. Он щелкнул замком дипломата, достал отпечатанные листки — наброски своей актовой речи. В этом году он удостоен большой чести — прочесть в первый день учебного года актовую речь для вновь поступивших студентов медицинского института. Что он должен сказать им, будущей смене, только начинающим свой путь в медицине? Рассказать, как он сам пришел в науку, поведать о сложности избранной профессии или призвать всегда любить больных, свято соблюдать клятву Гиппократа? Хотя до первого сентября оставалось еще много времени, мысли о предстоящей речи преследовали его почти неотступно. Он пробежал глазами наброски.
«Все более в медицину вторгаются достижения других наук, в том числе недавно далеких от нее — математики, техники. Ежегодно появляются новые методы, о которых люди моего поколения не могли даже мечтать. Эхокардиорование…»
Василий Прокофьевич недовольно нахмурился, перечеркнул это место карандашом. «Об этом они узнают позже. В первой лекции не стоит говорить об успехах».
«Да и болезни стали не такими, как раньше, — продолжал читать он. — Атипичными, часто не поддаются старым методам лечения. Должна быть при данном заболевании высокая температура, а ее нет. Должно у пациента болеть сердце, а у него болит зуб. Симптомы раньше появлялись к пятидесяти годам, а нашему больному только двадцать пять. Врачу стало работать труднее. Да и сам пациент сильно переменился. Раньше верил врачу, как богу. Ловил каждое слово и послушно выполнял все рекомендации. Теперь больной пошел сомневающийся. От одного врача идет к другому, к третьему. Подавай ему доцента, профессора. Но и этого часто мало. Как грибы появляются всякого рода травники-самоучки, обладающие «сверхъестественной силой» экстрасенсы, «специалисты» тибетской медицины, у которых от пациентов нет отбоя.
Медицина — наука не из числа очень точных. Мнения врачей относительно диагноза, лечения могут разойтись. Вот вам и причина для недовольства, для недоверия. «Один говорит — надо оперировать, другой — не надо. А как поступить мне?»
Пожалуй, об этом сказать нужно. Но как бы у молодых не развился опасный скепсис к своей профессии».
Василий Прокофьевич спрятал листки в дипломат, взглянул на часы. Лететь еще предстояло долго — почти двенадцать часов. Он откинулся на спинку кресла, снова попытался задремать. Неожиданно он вспомнил свой последний разговор с Мишей, его вопрос, почему он не выступил в защиту Савкина. Мишка спросил его об этом, конечно, неспроста. Наверняка в душе он осуждал его.
А ведь все было именно так, все было чистой правдой. О некоторых подробностях он просто не успел рассказать. Не рассказал, как провожал Савкина, когда тот уезжал в Караганду. Как окруженный немногочисленной группой родственников и знакомых, профессор вдруг увидел его. «Вы что, тоже едете этим поездом?» — спросил он. «Я вас пришел проводить, Всеволод Семенович». Савкин пожал ему руку. «Спасибо, снайпер, — сказал он. В тот день он выглядел лучше, был оживлен, шутил с родственниками. — В науке, молодой человек, истина всегда добывается в борьбе, — проговорил он. — Не сомневаюсь, что она восторжествует и на этот раз».