Псевдо - Эмиль Ажар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда я заметил, что происходило в углу комнаты, немного в стороне от нас. Нини пыталась хапнуть Ажара. Нини, как явствует из ее имени, терпеть не может наличия литературных произведений, в которые бы она не пролезла. Если есть надежда, она просто заболевает. Нини пытается с незапамятных времен, и чем дальше, тем больше, заграбастать каждого автора, каждого творца, чтобы отметить его творчество ничем, поражением, отчаянием. У воспитанных людей ее зовут нигилетка, от чешского слова Нихиль, нигилизм, но мы зовем ее Нини, с большой буквы, потому что она терпеть не может, когда приуменьшают ее роль. В этот момент на ковре она пыталась оплодотворить себя Ажаром, чтобы впоследствии нарожать ему деток из ничего.
Ажар защищался как лев. Но с Нини всегда есть соблазн не сопротивляться, дойти наконец до дна ни-ничего, где находится мир без души и совести. Единственный шанс выпутаться для Ажара был в том, чтобы хорошенько доказать свое небытие, свое состояние как бы вроде пустышки, полное отсутствие человеческого подобия, достойного подцепить такую заразу, как Нини, поскольку ничто по техническим причинам никогда не трахается с ничем. Или, наоборот, открыть на поле битвы что-нибудь настоящее, откровенное, и при этом прикрыть свое сокровенное, я хочу сказать, как рыцарь Байярд Далабри с поднятым забралом, а против него Нини с открытым передком, — поднять забрало и отречься от всякой пустоты и звона, в которых гнездится Нини и откладывает яйца, для того чтобы они лопались и заливали все своей гнилью. Я держал руку Анни в своей, как в самых старых любовных штампах, которых никаким пятновыводителем не выведешь. Я думал о людях, которые любят друг друга, и Ни-ни корчилась на полу в ужасных судорогах и никак не могла найти пустоту в гулкой темной цистерне, звенящей смертью в вечно будущей жизни.
Я снова выкарабкался, и не в последний раз. Между жизнью и смертью идет борьба литературных приемов.
* * *Я злился, потому что Тонтон-Макут перестал меня навещать, звонить и донимал меня из Парижа полным равнодушием. Я советовался с Анни, но эта дочь Лота была непоколебима, как соляной столп.
— Он занят.
— Я знаю, что занят, с ног до головы захвачен собой. Он что, не помнит, что такое Сопротивление? Пора вспомнить. От него ни слова, ни звука. Я ведь могу и подохнуть.
— Он очень тебя любит.
— Любит, как же. Не понимаю, что я ему сделал.
— Он тебя ни в чем не упрекает.
— Да, ему плевать.
— Как только ты его видишь, ты говоришь ему черт знает что.
— Я пытаюсь говорить шиворот-навыворот, может, так получится сказать что-то вроде правды.
— Он прекрасно понимает, он всегда говорил тебе, что надо писать, заниматься творчеством…
Я повторял, око за око, книга за книгу:
— Я говорю шиворот-навыворот, это попытка сказать подлинное слово…
— Да, но поскольку он шиворот-навыворот не говорит и даже считает, что все одно, что в лоб, что по лбу, вам надо попытаться найти общий язык. Ты говоришь шиворот-навыворот, он — прямо, я, право, не вижу, в чем разница, что вас разделяет и что вам мешает понять друг друга…
— Я не прошу его понять меня, совершенно не прошу. И никого не прошу. Еще чего не хватало. Зачем ты мне говоришь такие гадости?
— Но что тогда тебе от него нужно?
— Ничего не нужно.
— Врешь, но слабо — не убеждает. — Она улыбнулась. — Смешные вы оба. Ну просто отец и сын.
Тут я взорвался:
— Твою мать, я запрещаю тебе нести такой бред!
— Ты не имеешь права запрещать мне нести бред. Сейчас Международный год женщины. У нас такие же права, как у вас.
— Был бы он и вправду моим отцом, он был бы просто подонок, нет ему прощения, так с человеком поступить нельзя.
— О чем ты? Что он тебе сделал?
— Ничего. Я знаю. Не зачинал, не усыновлял, когда мне было двенадцать лет. Ему не в чем себя упрекнуть. Но он слишком часто дает мне это почувствовать. Он безупречен. А безупречных людей не бывает. В глубине души он дерьмо. Безупречные люди — это просто те, кто не знает себя до конца.
— Не думаю, что он себя не знает. Он всегда немного грустен или ироничен.
— Ироничен? В тысяча девятьсот семьдесят пятом году? Каким же надо быть скотом…
— Сейчас семьдесят шестой.
— Все одно и то же. Мы топчемся на месте.
— Не заводись, Поль. Котик умер. Его не воскресить. Ни тебе, ни ему, ни кому другому. Я молчал. Она права. Котята умирают, потому что вырастают.
— А еще доктор Христиансен открыл мне одну неожиданную вещь. Я узнал, почему Тонтон-Макут проходил курс дезинтоксикации в копенгагенской клинике.
Не из-за сигар.
Он хотел бросить писать.
Я был потрясен. Со мной случилось самое маленькое удивление в жизни. Я ошибался. Он не был витринным продажным литсексапильным донжуаном. Он боролся, он хотел быть по-настоящему. Он стремился, как я. Искал конца утопии. Но я не спешил сдаваться. Я сказал Анни:
— Он не курит травку, не колется, не пьет… Он ни за что не хочет чувствовать себя другим, посторонним себе… Это самовлюбленность. Алкоголь и наркотики, видишь ли, сделали бы его иным, кем-то другим, а этого он ни за что не хочет… Он обожает себя и не выносит разлуки с собой.
— Я никогда ничего не понимала в ваших отношениях. Прямо инцест какой-то.
У меня по-прежнему бывали довольно жуткие страхи. Доктор Христиансен считал, что это не страх, а состояние тревоги, но я думаю, что он мне просто зубы заговаривал. В такие минуты Алиетта вставала и начинала гладить стул, стол, стены, чтобы я успокоился и увидел, что они добренькие и совсем ручные, не набросятся на меня и не разорвут в клочья.
Больше всего я боюсь стульев, потому что их форма — намек на человеческое присутствие.
* * *А назавтра вдруг сбылась во всем своем ужасе моя самая дорогая навязчивая идея, за которую я по слабоумию ответственности не несу. Позвонил парижский издатель:
— Ажар, у меня хорошая новость. Спецкор от мира сего, госпожа Ивонн Баби, совершит спецприезд в Копенгаген, чтобы взять у вас интервью.
До меня не сразу дошло.
— В Копенгаген? А что, я не в Бразилии? Я сам читал в газетах.
— Послушайте, Ажар, Бразилия далеко, и ехать туда дорого. Зачем отправлять туда Ивонн Баби, если ни вас, ни ее в Бразилии нет?
Я завопил изо всех сил, потому что в беллетристике обязательно нужно поддерживать главного героя и не допускать накладок:
— Ни за что! Вы с ума сошли? Она явится в псих-больницу брать у меня интервью? Вы что, не понимаете?
— Послушайте, дорогой Эмиль, хватит ваньку валять. Ваши проблемы — не психика, как вы утверждаете, а политика.
— Политика? У меня?
— Да будет вам. Вы не психиатрический казус, а политический, на вас есть дело в уголовной картотеке. И в нем все рассказано. В четыре года вы убили котенка.
Я чуть не упал в обморок. Они знали.
Значит, Освенцим, массовые убийства, нищета, ужасы, Пиночет и Плющ ни при чем: во всем виноват котенок!
Психоаналитики тоже иногда бывают порядочные свиньи.
— Я не хочу ее видеть!
— Прекрасно, но я обязан сказать вам то, о чем говорит весь Париж.
— О чем?
— О том, что книгу за вас написал или помог вам написать кто-то другой.
Это был жуткий удар по органу чувств. Я был убит, правда убит, разбит вдребезги, но собрал себя по частям и от возмущения и ужаса жутко завопил.
— Не я написал? Не я? Не я? А кто же?
— Арагон. Кено. Некоторые полагают, что вас вообще не существует.
Я поперхнулся. Моему авторскому самолюбию был нанесен такой удар, что я удавил бы сто котят и глазом не моргнул — лишь бы оправдаться.
— Ладно, пусть журналистка приезжает. Готов, если надо, встретить ее в аэропорту с цветами.
— Только не переборщите. Вы должны соответствовать своей репутации, Ажар.
— Какой репутации?
— Своей.
Не знаю, почему я вдруг подумал о Тонтон-Макуте с настоящим отчаянием. На Гаити бывают такие всемогущие колдуны. Известное дело. Они враз сделают так, что ты загниваешь прямо на корню.
— У вас уже есть легенда, Ажар.
— Какая легенда?
— Некая тайна, что-то не вполне законное, то ли вы террорист, то ли бабник, подонок, сутенер. Вы легендарная личность, и к этому надо относиться бережно. Ото то, что называется редакционные слухи, — лучшая из реклам. За деньги такое не купишь, зато книги с ее помощью продаются действительно здорово.
— Я услышал свой голос откуда-то издалека, и, может, действительно говорил кто-то другой:
— На Гаити, в стране тонтон-макутов, есть могущественные колдуны, и они могут сделать на расстоянии с человеком что угодно с помощью черных колдовских приемов. — типа булавки, воткнутой в орган чувств на снимке, ведь на снимке человек совершенно беззащитен.
И тогда издалека, с Гаити, мой голос спросил: