Прекрасные деньки - Франц Иннерхофер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но врач признал его больным. А поскольку Холль не чувствовал никакого недуга, на следующий день он и не вспоминал о том, что днем раньше его объявили больным, а старался уверить себя, что наступил вполне нормальный день, хотя было совсем наоборот и думал он так скорее потому, что все дни начинались одинаково мерзко. Он делил дни по утренним часам — на мокрые и сухие. Еще одно различие: «сегодня-дома» и «сегодня-в-школу», хотя и те и другие дни одинаково рабочие. Утро опять было «мокрое». Страшное пробуждение, боязливое вглядывание, вслушивание в темноту. Он придумывал, под каким бы предлогом встать. На ум приходили стельная корова, пожар, спасение в темноте скотины. Из комнаты снизу доносилось постукивание молоточка. Мориц. Потом звон будильника, хлопанье дверей, шаги на лестнице. Ранний подъем и дойка. Вот к чему скоро придется привыкать. Об этом часто заходила речь. Половина четвертого. Он пытался еще поспать, но не уснул. Придется ждать начала дня. В конце концов лучше лежать в мокрой постели и мучиться угрызениями совести, чем по своей воле начинать «мокрый» день. Чем позднее появится он на людях, тем лучше. Ему хотелось, чтобы день начался как можно позднее и кончился как можно раньше. Целую вечность пришлось ждать пробуждения хозяйки. Он слышал, как она на ощупь пытается зажечь ночник. Вот в комнату ворвался свет из слепящего дверного проема. Он увидел на стене тень хозяйки, слышал, как мачеху трясет озноб. Он безошибочно различал шорох надеваемый одежды. Слышал, как из-под кровати извлекается ночной горшок и звенит струя. Этот звук тоже был хорошо знаком. Хозяйка со вздохом поднялась и направилась к двери. Минуту-другую спустя он услышал, как она будит наверху работниц, а потом — звяканье заглушек кухонной плиты. Вслед за работницами хозяйка начала поднимать мужиков. Вскоре во всем доме захлопали двери. Сколько лет из утра в утро раздавался этот проклятый грохот. Как только кто выходил из комнаты, непременно грохал дверью. На одном первом этаже непрерывно хлопали девять дверей.
Идет уже пятая весна. Земля повернула Хаудорф к лету, и день стал длиннее. Небо хмурится. Дождь. Гуфт и Найзер грузят навоз в телегу. Холль прислонился спиной к стене коровника и дрожит от холода, но ему это безразлично. Он слышит, как за стеной мычат коровы и телята, визжат свиньи. Ему приходит в голову, что Фельберталец обходится с Прошем так же, как поступал с Руди и Конрадом. Он смотрит на Гуфта и вспоминает, что Гуфт подрался со старшим братом, как в тот же вечер спустился он со своим заплечным мешком в Хаудорф и попросился на работу к хозяину. Холль не хотел замечать дождя и грязи, летевшей на него из-под копыт вороного, когда Холль тянул его за собой, потому что сам себе он казался просто кучей навоза. Он лгун, зассыха и осквернитель распятия в одном лице. Он знает, что всем в Хаудорфе про это известно, и живо себе представляет, как в каждом из дюжины домов ему перемывают кости. Он приближается к какому-то дому и минует его, встречает какого-то человека и проходит мимо. И все это не что иное, как непрерывное прощание. Весь день встречает он людей, которых видал мимоходом уже тысячу раз, а может, и чаще. Он топчет опостылевшую до безумия дорогу и в этой безостановочной ходьбе ле замечает того, что уже намозолило глаза. Каждую пядь дороги, куда ступает его нога, он уже проходил туда и обратно во всех мыслимых настроениях, по какой-либо надобности. Он хочет остановиться, но не может. Навозная куча, улица, поле, улица, вновь навозная куча. Гуфт, Найзер, Лоферер чередуются на его пути с Морицем, Конрадом и Марией. Лоферер скидывает в большом поле навоз с телеги. В заднем окошке комнаты белеют простыни Холля. Звон, скликающий на обед, наполняет его ужасом, он уж знает, что, как только люди войдут в комнату, сразу же увидят его белье. После обеда он униженно покинет комнату и пойдет кормить лошадей. Он даже не чувствует, что сыплет дождь. Впервые ему приходит мысль о самоубийстве.
Почти у самых ворот, в том месте, где год назад Мориц попал под телегу, Конрад со штакетиной в руках накинулся на Марию и до крови избил ее. Он наверняка забил бы ее до смерти, если бы в последний момент ей на помощь не подоспел Лоферер. Неподалеку от этого места несколько лет назад летним утром прыгнула с забора Марта, будучи на последнем месяце беременности, и батрацкое дитя увидело свет, лежа в траве.
Во время ужина никто не произносит ни слова. Холлю невыносимо сидеть, зажатым между хозяином и Конрадом как раз напротив Марии. Он боится, что Мария разразится смехом. Он то и дело опасается, что произойдет что-нибудь ужасное, и в то же время его бесит всеобщая невозмутимость. Он вспоминает, что уже с первых дней, как был заброшен сюда, руками и ногами отпихивался от свиных клецек, которые вставали у него поперек горла, но удары и оплеухи, как и страх перед ними, напрочь заглушили позывы к рвоте, и у него даже выработалась способность каждый второй день принимать внутрь эту тошнотворную снедь, так он ее с тех пор и глотает. Терзая в тарелке клецку, он задумывается над тем, как смешно и глупо все еще заставлять его это есть. Скорее уж можно понять Лехнера, который время от времени морит сыновей голодом.
Работа в усадьбе 48 считалась смягчающим обстоятельством. Спустя три недели, когда Холль предстал перед учителем со справкой от врача, он надеялся, что учитель потребует объяснений. Холль не допускал мысли, что тот не знает про обман. И не то чтобы уж так хотелось в школу, нет, школа лишь добавляла неприятностей. Лучше бы вообще в нее не ходить, тогда не пришлось бы на ночь глядя учить уроки, никаких тебе дополнительных, никаких переписываний, никаких головомоек, и в школу переться не надо. Теперь же опять приходилось переписывать. Об этом он даже не задумывался в течение всех трех недель, когда ради спокойствия и похвалы усердно работал по хозяйству. Отныне же что ни вечер надо было сидеть в комнате или на кухне и исписывать целые тетради, но только до восьми, потом его ждали молитвы и постель, сон до шести, а там все сначала: надевать штаны, внизу — сапоги, опять умывание, завтрак и холодок апрельского утра с щебетом птиц из каждого сада еще не совсем проснувшегося Хаудорфа, вот уже и день на дворе, еще один день. "Чем-то он кончится? Не опоздает ли Мориц сменить меня? Потребует ли учитель тетради? Наверняка. Он возьмет их, чтобы просмотреть после обеда. Надеюсь, завтра в школу идти не придется".
О недописанных упражнениях он не думает. Шагая в луга по раскисшей дороге, под завесой тележного грохота, позади Лоферера и Гуфта, он думает еще и о старом диване в спальне и ужасается тому, что эти мысли не пришли ему в голову несколько дней назад, и вот диван уже не выходит из головы. Было бы время вернуться, но "диванные мысли" мешают что-либо придумать, нужна веская причина, чтобы один из мужиков взял у него поводья. Причина-то есть, но назвать ее он не может, здесь не может, на ходу. Не будет же он, надрывая глотку, посвящать в глубочайшие свои тайны двух мужиков на этой ухабистой улочке. Просто бросить вожжи и смыться? Тоже нельзя. Наживешь еще кучу неприятностей. Этим он только выдал бы себя, а вот диван, наверно, не выдал бы.
Холль почувствовал, как лошадь заупрямилась и бесцеремонно потащила его в совсем другом направлении, через большак, в какой-то узкий проезд, поперек колеи. Дорога выравнялась и стала помягче, а на душе было тошно. Очень уж все обрыдло. На лугу по команде приходилось то останавливаться, то двигаться дальше. Стоя на телеге, Гуфт забивал колья, Лоферер придерживал их внизу, а между делом они прохаживались насчет Розиных бедер. Передвинулись к тому месту, которое сразу изменило ход мыслей Холля. Вспомнилось одно летнее воскресенье. Отец велел ему свернуть с большака, пересечь пашню и встретить корову. Но на середине пути Холль так был зачарован колосящимся полем, что забыл и про корову, и про отца. Тут он услышал пронзительный свист и опрометью бросился назад, через высокую пшеницу, к лугу и с ужасом увидел, что за изгородью его поджидает отец, а самому ему даже невдомек, почему он так долго пробыл в поле, почему у него все вылетело из головы.
Тут на Холля посыпались самые звонкие оплеухи. Ему бы лежать после первой. Но всякий раз он поднимался. Холль вспомнил, что, когда валился с ног, всегда успевал поразмыслить, вставать ему или нет. "Если я встану, может, он остынет, а если останусь лежать, разозлю его еще больше. Да нет, знаю я его, поднимет за шкирку и еще надает. Это уже четвертая. До пятой, может, и не дойдет. Интересно, схлопочу ли еще одну?" Он припомнил, что творилось на душе, когда позади отца он гнал корову к погрузочной платформе, а потом всю дорогу молча плелся за отцом до самой усадьбы.
И Холль пустился бегом по этому самому месту, и опять перед глазами встал потертый, рваный кожаный диван. Он пытался сообразить, достигает ли свет из окошка тех половиц, что под диваном, и достигнет ли их взгляд мачехи, стоящей в дверях.