Вилла «Амалия» - Паскаль Киньяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее тело затрепетало, взбудораженное бессонницей, бодрствованием среди ночи.
Она накинула белый гостиничный халат. Раздвинула стеклянные двери, вышла на лоджию над морем.
Было два часа ночи, потом три часа.
Внезапно на другом конце бухты забрезжила тоненькая полоска света. Над Сорренто вставало солнце. Это начало дня было потрясающе красиво. Все утро, до полудня, она шагала по дорожкам острова.
А в полдень позвонила Жоржу:
– Все великолепно. Я сейчас на Искье, возле Неаполя.
– А я-то думал, ты в Загоре. Так и представлял тебя за рулем вездехода где-нибудь в Тассилин-Аджере.
– Ну, кроме воздеходов есть еще и самолеты.
– Искья… никогда не слышал.
– Жорж, я теперь счастлива.
– Господи боже! Только не говори мне, что ты счастлива!
– Да, я счастлива.
– Терпеть не могу людей, которые утверждают, что они счастливы.
– Почему?
– Они лгут. И это меня пугает.
– А мне наплевать, что тебя это пугает. Я-то не лгу. Я действительно счастлива. Счастлива на этом моем острове.
– Ага, значит, Искья – это остров?
– Да.
И она рассказала ему, где находится, что это за место. Что это за зверь такой – ее остров, независимый и непредсказуемый. Что она открыла для себя в здешней начинавшейся весне. Жорж слушал ее, не понимая. И вдруг прервал:
– Знаешь, у меня нашелся покупатель на мамочкин дом в Шуази.
– Жорж, я стучу по дереву, пусть все будет хорошо.
– Очень мило с твоей стороны. Я прямо извелся от всего этого. А человек, кажется, приличный. Он не станет оскорблять память моей мамочки, которая еще живет в этих стенах.
– Да ты просто свихнулся!
– Это ты свихнулась, если уверяешь, что счастлива.
– Но это правда.
– И по мне, я вижу, ты совсем не скучаешь.
– И это тоже правда, но, как только сможешь, приезжай. Вот продашь дом и сразу приезжай сюда отдохнуть. Ты увидишь, здесь чудесно. Я тут всюду чувствую себя как дома. Эти тропинки и улочки, эти крутые лестницы, ведущие к крошечным площадям, три малюсеньких вулкана, леса, обрывистые скалы, облака – все мне стало родным. Я освоилась с ними в первую же минуту. И люди тут прекрасные. Ни одного француза. Одни только неаполитанцы да русские.
– А тебе не одиноко среди этих русских?
– Иногда очень одиноко, но мне это начинает ужасно нравиться.
– А я вот не знаю, очень ли мне это нравится, – пробормотал Жорж.
– К тебе никто не заявлялся?
– Никто и ниоткуда. Зато твой Гумпендорф тебя ждет с нетерпением. Совсем истосковался. Уже начал разрушаться. Грозит обвалиться в реку, на черную лодку, на куст шиповника.
– Целую тебя, Жорж.
– Я жду тебя, Элиана. Мне тебя не хватает.
Наступил полдень. Она выключила мобильник.
Села в портовом ресторанчике, взяла вилку, придвинула к себе тарелочку с осьминогами и начала есть.
Странный звук столкновения лодок заставил ее поднять глаза. Две красные кормы подряд. Одна синяя. Две красные лодки и одна синяя. Это было странно. Это был какой-то странный знак. Поднимался ветер. Местное вино тоже было изумительно.
* * *Анна Хидден говорила:
– В морских водах есть такое рассеянное, трепещущее мерцание, которое словно поднимается из самой бездны. Оно никогда не достигает поверхности, а только играет бликами под телами, между водорослями, в тени утесов Искьи. Возможно, это порождение вулканов. Свет, который никак не похож на солнечный, облекает тела пловцов.
С наступлением часа купанья она шла в свой номер переодеться, накидывала на купальник гостиничный белый махровый халат, совала ноги в молочно-белые гостиничные пластиковые шлепанцы.
И пробиралась к воде по скалам, как раз под своей лоджией.
Тропинки тут не было.
Ее маленькие пластиковые сандалии скользили на иглах, упавших с сосен.
Она вешала гостиничный халат на железный поручень, неизвестно для чего вделанный в камень, и ныряла в море.
* * *В одиночестве она спала все меньше и меньше. И поэтому читала по ночам. Она попросила, чтобы ее номер убирали первым. Женщины, занимавшиеся уборкой, наводили чистоту в ее комнате с самого утра. Она покидала отель с первыми проблесками зари, между пятью и шестью часами. Слонялась по окрестностям в своих серых джинсах и желтых кроссовках, в спокойствии и прохладе, в тенях, удлинявшихся к концу ночи или к началу рассвета, покидала пределы курортного городка, пробиралась по узким тропинкам, бродила по мокрой росистой траве, по виноградникам, в оливковых рощах, в лесках, старалась заблудиться, любила заблудиться, и нередко ей удавалось заблудиться. Жадно интересовалась тем, что скрывали каменные стены, изгороди. Ничуть не жалела о своем парижском доме, да, правду сказать, и о своем скромном импровизированном Гумпендорфе, домике с плющом на Йонне, у Жоржа Роленже. Теперь для счастья ей достаточно было совсем других вещей: капюшона желтого дождевика, закутка в комнате, расщелины в скале – любого потайного угла. Достаточно было защитить свое тело панцирем или стать незрячей. Найти жилище без двери, норку, чтобы затаиться. Или небольшую лоджию, краешек балкона, где можно присесть и подстеречь наступление дня. Она ходила и ходила в нарождавшемся рассвете. С любопытством наблюдала за поведением людей на заре, за первыми их жестами, которые определяли настрой предстоящего дня, ждала той минуты, когда затеплится лампочка на потолке кухни, когда впустят в дом погулявшую собаку, следила, как люди одеваются, передают друг другу расческу, резко отступают назад, чтобы поймать неожиданный ракурс своего отражения в зеркале. Когда солнце уже вставало, когда улицы и переулки заполнялись жизнью и суетой, запахом табака, запахом кофе с молоком, запахом одеколона, она останавливала микротакси, и оно с тарахтением и трубными гудками доставляло ее в гостиницу. Там она заказывала себе грандиозный завтрак в столовой, под белыми аркадами, увитыми диким виноградом с нераскрывшимися почками и первыми, редкими еще листочками, липкими от молодого сока. Потом отдыхала у бассейна, где курилась, то сильно, то слабо, теплая вулканическая вода. По соседству, за два-три часа до появления русских, уже шумно ныряли немцы, так что брызги летели во все стороны. Она дожидалась, когда бассейн освободится от германского нашествия, чтобы поплавать одной, в свое удовольствие. Затем, вся мокрая, поднималась в свой номер, принимала душ, укладывалась в постель, работала.
Именно в эти дни она сочинила коротенький квартет, посвященный Кэтрин Филипс.
В Неаполе она купила компьютер, который велела подключить у себя в комнате, и заказала по Интернету ноты и книги, которые были нужны ей для работы.
Глава II
«О Oh how I!»[5] – напевала она в течение многих недель.
Кэтрин Филипс была одной из великих английских поэтесс XVII века. Она написала элегию под названием «Одиночество», которую Пёрселл положил на музыку, без конца исполняемую во всем мире.
Эти стихи пришлись как раз по ее жизни.
Ее лицо осунулось. И тело подсохло. Остались лишь кости, печаль и странная, новая элегантность.
Волосы у нее отросли, и она снова могла закалывать их в маленький пучок.
Кожа туго натянулась и потемнела. Морская вода и термальный курс в Энгадине разгладили ее.
Платья на ней выглядели прекрасно: чуточку просторные для худого тела, они ниспадали красивыми складками.
От постоянного плаванья ее фигура стала стройной, стремительной. Она плавала всегда одна. Гуляла одна. Ела одна. Читала в своем углу.
О, SolitudeMy sweetest sweetest choiceDevoted to the Night.[6]
Музыка Пёрселла постоянно возвращалась к этому рефрену, служившему ей ритмическим посылом.
Вот и она всегда шагала в этом ритме, держась неизменно прямо, резкой решительной поступью.
О Oh how I,О, Solitude adore!
Кэтрин Филипс написала в своей элегии:
Глас одинокий средь мирских суетИз глубины души взывает песней странной,Бесплотный, как златого солнца свет,Волшебный, как экстаз природы первозданной,Рожденье Времени…
* * *Кроссовки становились все грязнее и грязнее,
перепачканные,
замызганные,
с налипшей травой, —
столько она ходила по острову. Из конца в конец. Без устали. Каждый день, по всем дорогам подряд, не пропуская ни одной. Карабкаясь и спускаясь по склонам вулканов.
* * *Все ее сочинения уместились бы в тоненьком сборничке. Она играла очень мало. И то, что сумела создать, было уже записано на диски. Она никогда не доверяла первым исполнителям. Да и последующим тоже. Не верила ни критикам, ни музыковедам. Не осложняла себе жизнь встречами с ними. Никогда не читала биографии, частную переписку, некрологи. Любила только сами произведения, а в них – избранные отрывки. Музыка – оригинальная или переработанная, – которую она высоко ценила, составила бы всего один небольшой том, книгу, которую можно было назвать «Рожденье времени» – если бы издатель согласился перенести на обложку слова Кэтрин Филипс. Сущность переносится так легко.