Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау - Джуно Диас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну? – спросила Росио, когда мы встретились в школе. Я коротко кивнула, и она обняла меня, рассмеялась, и все девчонки, которых я терпеть не могла, уставились на нас, но что мне до них. Счастье, когда оно есть, одолеет всех шизанутых дур в Санто-Доминго вместе взятых.
Ясности, однако, не наступило. Я имею в виду чувство, оно продолжало крепчать, лишало сна, лишало покоя. Я начала проигрывать забеги, чего прежде со мной никогда не случалось.
Выходит, не такая уж ты потрясающая, а, гринга? – ехидничали девчонки из других команд; я только опускала голову. Тренер Кортес так расстроился из-за моего очередного проигрыша, что, не сказав никому ни слова, заперся в своей машине.
Все это страшно доставало, и вот однажды вечером я вернулась домой с прогулки. Макс водил меня гулять на набережную – на что-нибудь еще у него никогда денег не было, – и мы разглядывали летучих мышей, что шныряли зигзагами над пальмами, и нос старого корабля вдалеке. Макс мечтал вслух о том, как он переедет в Америку, а я растягивала мышцы на бедрах. Абуэла ждала меня в гостиной. Пусть она и носит до сих пор траур по мужу, умершему, когда она еще была молодой, моя бабушка – одна из самых красивых женщин, каких я знаю. Мы обе способны полыхнуть, как зазубренная молния, и когда я увидела ее в аэропорту, то сразу поняла, что между нами все будет хорошо, хотя и не хотела в этом признаваться. Абуэла держится так, словно самое лучшее, что у нее есть, – это она сама, и когда я подошла к ней, она сказала: иха, я ждала тебя с того дня, как ты уехала. Потом обняла меня, поцеловала и сказала: я твоя абуэла, но можешь звать меня Ла Инка.
В тот вечер она сидела за столом, я подошла к ней сзади, пробор в ее волосах как белесая трещина, и я почувствовала прилив нежности. Обняла ее и вдруг заметила, что она перебирает фотографии. Старые фотографии, у нас дома я таких никогда не видела. Снимки моей матери в юности и других людей. Взяла один – мами стоит перед китайским рестораном. Даже в фартуке она выглядит значительной, как человек, который намерен добиться в жизни многого.
Она была реально гуапа, красавицей, сказала я нейтральным тоном.
Абуэла фыркнула. Гуапа – это я, а она была диоса, богиней. Но такая капеса дура, твердолобая. Когда ей было столько лет, сколько тебе сейчас, мы с ней не ладили.
А я и не знала, заинтересовалась я.
Она была капеса дура, а я… ексихэнте, требовательной. Но все обернулось как нельзя лучше, вздохнула бабушка. У нас есть ты и твой брат, и это больше, чем можно было ожидать, если вспомнить, с чего все начиналось. Она вынула из вороха фотографий еще одну: отец твоей матери. Она передала мне фото. Он был моим родственником, и…
Она собиралась что-то добавить и осеклась.
В этот момент меня ударило с ураганной силой. То самое чувство ударило. Я выпрямилась во весь рост, моя мать всю жизнь добивалась от меня такой осанки. Абуэла сидела грустная, потерянная, пытаясь подобрать нужные слова, а я не могла ни шевельнуться, ни вдохнуть. Я чувствовала себя как на последних секундах забега, когда мне казалось, что я вот-вот взорвусь. Бабушка хотела что-то рассказать, и я ждала ее рассказа, готовая ко всему, что бы она ни поведала. Я ждала своего начала.
Три
Трижды разбитое сердце Бели́сии Кабраль
1955–1962
Принцесса пожаловала
Задолго до их американской истории, до Патерсона, раскинувшегося перед Оскаром и Лолой городом из сновидений, и даже до победных фанфар, прогремевших на Острове, откуда нас выселили в другой мир, на свете жила-была Ипатия Бели́сия Кабраль, мать тех двоих:
девушка такая высокая, что шею свернешь, на нее глядя;
такая темнокожая, словно Создательница моргнула, проектируя ее;
и у которой, как и у ее еще не рожденной дочери, обнаружится чисто джерсийский недуг – неукротимая тяга к перемене мест.
На дне моря
В то время она жила в Бани́. Не в нынешнем сумасшедшем Бани́, существующем благодаря бесперебойному притоку тех расторопных людей, что успели обосноваться в Бостоне, Провиденсе, Нью-Гэмпшире. Нет, то был стародавний чудесный Бани́, красивый и респектабельный. Город, известный своим противостоянием тьме, и, увы, именно там обитал самый темный персонаж нашей истории. На одной из главных улиц, рядом с центральной площадью. В доме, которого больше нет. Там проживала Бели́ со своей мадре, мамой, на самом деле тетей, заменившей ей мать, и если не в полном довольстве, то, по крайней мере, в относительном спокойствии. С 1951-го «дочь» и «мать» держали знаменитую пекарню поблизости от Плаза Сентраль, а в их ветшающем и ничем не примечательном доме всегда был идеальный порядок. (До 1951-го наша осиротевшая девочка жила в приемной семье, с мерзкими людьми, если верить слухам, и об этом мрачном периоде в ее жизни ни она, ни ее мадре никогда не упоминали. Они начали с пахина эн бланко, с чистого листа.)
Это были прекрасные дни. Ла Инка рассказывала Бели́ историю ее выдающейся семьи, пока они месили и раскатывали тесто (твой отец! твоя мать! твои сестры! твой дом!), или они просто молчали, и в пекарне были слышны только голоса из радиоприемника Карлоса Мойя либо легкие шлепки – это смазывали маслом покалеченную спину Бели́. Дни манго, дни хлеба. От того времени сохранилось мало фотографий, но не трудно их вообразить – вот они стоят перед своим безупречным домом на улице Лос Пескадорес. Трогательности ни на грамм, это не в их духе. Респектабельность, заматерелая, величественная, которую ничем не пробьешь, разве что паяльной лампой, и вместе с тем осмотрительность, точно как у маленьких обитателей толкиновского Минас Тирита, и потребовалась вся мощь Мордора, чтобы с этим справиться. Они жили как все добропорядочные южане. Церковь дважды в неделю, по пятницам прогулка в центральном парке, где в ностальгическую эпоху Трухильо малолетних грабителей и помину не было, зато играл прекрасный оркестр. Они спали в одной кочковатой кровати, и по утрам, пока Ла Инка подслеповато искала свои чанклетас, шлепанцы, Бели́, поеживаясь, выбегала из дома, и, пока мадре заваривала кофе, девочка, прильнув к ограде, смотрела во все глаза. На что? На соседей. На поднимающуюся пыль. На мир вокруг.
Иха, дочка, звала Ла Инка. Иха, поди сюда!
Прокричав раза четыре или пять, Ла Инка в конце концов выходила во двор, и лишь тогда Бели́ отрывалась от забора.
– Чего ты кричишь? – сердито спрашивала она.
Ла Инка подталкивала ее обратно к дому: нет, вы только посмотрите на эту девчонку! Воображает себя невесть кем!
В Бели́ явно таился бунтарский дух, она всегда куда-то рвалась, покой вызывал у нее аллергию. Девочки из третьего мира почти поголовно возблагодарили бы Господа за столь безоблачное житье: если подумать, у Бели́ была мадре, которая ее не только не била, но даже баловала нещадно (то ли из чувства вины, то ли по складу характера), покупала ей красивые вещи и платила за работу в пекарне, ерунду платила, верно, но больше, чем зарабатывали другие дети в подобных обстоятельствах, то есть больше, чем фигу. Наша девочка процветала, но в душе она этого не чувствовала. По неким, смутным для самой Бели́, причинам ко времени нашего повествования ей опротивели и пекарня, и положение «дочери» одной из «самых уважаемых женщин Бани́». Опротивели, и точка. Все в жизни раздражало ее; всем сердцем она желала чего-то другого. Когда эта неудовлетворенность поселилась в ее душе, Бели́ не могла припомнить; позже она говорила своей дочери, что так было всегда, но кто знает, правда ли это. Желания ее были довольно расплывчатыми. Чего ей хотелось? Необыкновенной жизни? Да. Красивого богатого мужа? Да. Очаровательных детей? Да. Женского тела? Без вопросов. Если бы я попробовал облечь ее желания в слова, то сказал бы, что больше всего на свете ей хотелось того, о чем она мечтала в детстве, которого у нее не было, – удрать. От чего удрать? С этим просто: от пекарни, школы, скучного до ужаса Бани́; от кровати, которую приходится делить с мадре; от невозможности покупать модные платья; от необходимости дожидаться пятнадцатилетия, чтобы выпрямить волосы; от несбыточных надежд Ла Инки; от того, что ее давно почившие родители умерли, когда ей был год; от шепотков, сваливавших их смерть на Трухильо; от первых сиротских лет ее жизни; от уродливых шрамов, оставшихся с той поры; от собственной презираемой черной кожи. Но куда бы она удрала, Бели́ толком не знала. Подозреваю, будь она принцессой в огромном замке или наследницей бывшего поместья ее родителей, достославного Каса Атуэй, неким чудесным образом восстановленного после разрушительной атаки Трухильо, состояние ее души не изменилось бы. Она все равно рвалась бы на волю.