Девушка из города башмачников - Эдуард Анатольевич Хруцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где-то совсем рядом капала вода. Если закрыть глаза и не думать о том, где сейчас находишься, может показаться, будто только-только отгрохотал весенний малый дождь и капли, стекая с водостока, глухо плюхаются в большую деревянную бочку, поставленную специально для дождевой воды. Маленькой она очень любила ее пить. Ей казалось, что в дождевой воде свежесть облаков и яркость солнца.
Как давно это было!.. А рядом с бочкой лавочка. Ее сделал Димка, и вечерами они сидели на ней, тесно прижавшись друг к другу. Все-таки самый лучший город на свете Талдом. Он зеленый, приземистый, тихий. Особенно летом, когда над ним висит звенящее знойное марево. Увидит ли она Талдом? Нет, не нужно думать об этом. Еще ничего не известно.
Почему ей так жарко? От волнения? Здесь влажно и жарко, и вода капает. Наверное, это не кладовая. Здесь раньше был душ.
А в Дубне вода зеленая-зеленая. Это от деревьев. Какие мысли глупые лезут! И вдруг она совершенно отчетливо поняла, что случилось непоправимое. В любую минуту распахнется дверь, и шагнет она навстречу своей смерти. А какая она будет, ее смерть? Легкая — выведут к оврагу, и поставит пистолетный ствол точку в конце ее жизни, или пытать будут, мучить? А как она поведет себя? Ведь смерть все-таки. Нет, они не увидят ее страха. Умереть надо молча и гордо. И вдруг ей стало мучительно жаль себя. И глаза стали мокрыми…
За дверью шаги растоптали тишину. Скрипнул заржавевший запор. Тусклый свет, вползший в дверь, показался ослепительно ярким. Она зажмурилась.
— Выходи, — дыхнул перегаром голос.
Она открыла глаза. Они привыкали к свету постепенно, а когда привыкли, то Зина заметила, что зрение ее стало намного зорче, чем раньше. Она теперь замечала крохотные, совсем незаметные вещи. Нет, не вещи даже, а просто штрихи, на которые раньше никогда бы не обратила внимания.
И все увиденные мелочи, будь то растоптанный окурок или едва уловимая щербатина стены, казались ей прекрасными. Прекрасным казался и свет лампы, затянутой паутиной и загаженной мухами, и выбитые ступеньки, и коридор, пахнущий сортиром и карболкой и тем специфическим запахом казенных присутствий, который невозможно ничем вытравить. Все это казалось прекрасным и необычайным потому, что все это: и коридор, и стены, и лампочку — она видела последний раз.
Вот та самая дверь, за которой решится ее судьба.
Комната, стол. За столом маленький человечек с рысьими глазами, в обсыпанном перхотью пиджаке. А за его спиной огромный, в три цвета плакат. Немецкая семья ужинает; папа в жилетке, морда лоснится, мама с затейливой прической, дочка в коричневой формочке, сын-солдат (видимо, в отпуске) и улыбающаяся курносая румяная девушка в русском национальном костюме. Стол от еды ломится. А внизу аршинными буквами: «Мама, мама! Я очень довольна, живу в немецкой семье как родная….
— Не реви, дура! — взвизгнул человечек. — Радуйся, в Германию поедешь. Жить станешь, как люди.
И сразу обмякли ноги. Горячая радость припала к сердцу. Вот в чем дело, ну мы еще посмотрим.
Ее вытолкали во двор. Там уже было сотни две девушек.
Немцы, нещадно ругаясь, строили их в колонну по четыре. Слышались глухие удары прикладов, плач.
— Пошел, — раздалась команда где-то в голове колонны, конвой вывел их на улицу. Шли молча, только всхлипывали девушки да тявкали овчарки по сторонам колонны.
На вокзале у разбитого и наспех залатанного досками перрона товарный поезд. На площадках охрана, на крыше пулемет.
Их начали рассовывать по вагонам. Зине повезло — в ее вагоне было сравнительно свободно. Видимо, немцы «укомплектуют» его на следующей остановке.
Она села на пол. Под потолком тускло горел огарок, везде темные силуэты людей. Зина чисто автоматически пошарила по полу. Что такое? Одна из досок немного отходила. Зина просунула руку, еще не понимая зачем. Решение пришло позже. Она даже не поверила своему счастью.
Поезд тронулся. Тогда Зина стала на колени и потянула доску на себя. Нет, одной не справиться.
— Девушки, помогите!
Теперь уже десяток рук, обдирая ногти, тянули доску. Она медленно начала поддаваться. Скрип оторванной доски показался оглушительным. Они замерли.
— Надо еще одну оторвать. Узко очень, — сказал кто-то.
Теперь весь вагон тянул проклятую доску.
Под ногами клубилась морозная мгла. Ветер вталкивал в вагон грохот колес.
— Нужно спиной к ходу поезда, — сказала одна из девушек. — Кто первый?
Зина села, опустила ноги в отверстие. Еще, еще немного. Внезапно ее рвануло, потащило по земле, она больно ударилась головой о что-то жесткое. И прежде чем потерять сознание, подумала: «Лишь бы не был опущен крюк у последнего вагона». Очнулась она от холода. Поезд давно ушел. Ветер раскачивал в вышине огромные звезды. Она перевернулась на бок, опираясь руками о землю, встала. Пошатываясь, сделала первые шаги, поскользнулась и покатилась под откос, в глубокий снег.
В отряд она вернулась через два дня. А на следующее утро она опять шла в город. Борису нужна была связь. Связь любой ценой.
Сколько раз потом ты приходила на задание? Пять? Десять? Двадцать? Много. Носила в кулаке узенькие ленточки шифровок. Прятала в снегу оврага старый примус. Сколько раз ей приходилось показывать документы жандармам, патрулям, полицаям. Разве можно просто так взять и рассказать, что чувствует человек, ежедневно идущий на смерть? А ведь она разная, смерть на войне. Конечно, страшно подниматься в атаку. Страшно, но легче — ты не один. Разведчик борется, а если надо гибнет в одиночку. Без друзей, без имени. Очень трудно идти на смерть, когда тебе всего лишь девятнадцать. Но… помнишь заявление, которое ты писала, вступая в комсомол? Помнишь присягу на площади в Талдоме? Помнишь. Поэтому и идешь. Днем, ночью — когда прикажут. Идешь на задание. Ведь ты разведчица, ты комсомолка!
* * *
Деревня Масловка маленькая совсем. Дворов двадцать. Зимой до нее добраться трудно, метель дорогу заносит. Делится Масловка на две части — низовую и верхнюю. Это потому, что больше половины домов на скате холма.
Евдокиин двор на отшибе стоит. У самой дороги. Дед ее и отец кузнецами были. Заметными в деревне людьми. Потом отец умер,





