Со мной и без меня - Виталий Игнатенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже несколько лет Эрнст Иосифович был в опале. Неизвестный, гласил грустный каламбур, пребывал в неизвестности после пресловутой выставки 1962 года, на которой Никита Хрущев назвал выставленные в Манеже скульптурные произведения Неизвестного «дегенеративными». Большого художника при партийной критике легко было превратить в пугало. Но Борис Дмитриевич Панкин не только не испугался гонимого имени, но даже обрадовался, когда оно прозвучало в связке с газетой.
Отлично помню свое первое посещение мастерской скульптора. Это был какой-то сарайчик. Но обстановка – рабочая, настрой мастера рабочий. Он тепло меня встретил, как только узнал, что гость из «Комсомолки». И сразу же согласился на сделанное мной от имени Бориса Дмитриевича Панкина предложение. Сказал: «Охотно возьмусь за такую работу». И Неизвестный соорудил в кратчайший срок замечательный памятник погибшим журналистам «КП»: пишущее перо, и с пера будто огонь бьет.
Жил Эрнст Иосифович, по-моему, ниже черты бедности, просто бедствовал… Я завел разговор о гонораре за выполненный заказ. Удивительной вышла дальнейшая сцена.
– Гонорар? – воскликнул Неизвестный. – Хорошо. Дайте бумагу, я напишу.
Бумага нашлась. Я подумал о сумме с нулями, потянет ли бухгалтерия. Про А. Васильева, главбуха издательства «Правда», где мы финансировались, поэт Михаил Светлов написал бессмертные вирши:
Я в бухгалтерию спустилсяНеся в душе огонь и муку.А что Васильев положилВ мою протянутую руку?
В оригинале про вложение немного резче. Так вот, Эрнст Неизвестный, протягивая мне назад листок, проговорил:
– Вот мой гонорар!
Разворачиваю бумажку, а на ней: «Памятник сооружен скульптором Эрнстом Неизвестным – гвардии капитаном воздушно-десантных войск 2-го Украинского фронта».
– Вы не могли бы эту запись прикрепить где-нибудь на памятнике. Мне больше ничего не надо. Передайте Панкину, что я сам в Великую Отечественную числился погибшим солдатом.
На открытие памятника Эрнст Иосифович пришел в военном парадном одеянии, весь в орденах. Говорили, что, может быть, впервые после войны надел все свои награды.
Тогда он и рассказал об уникальной истории. 22 апреля 1945 года, то есть в самом конце войны, в кровопролитном бою за какой-то клок австрийской земли капитан Эрнст Неизвестный был тяжело ранен, потерял сознание. В горячке боя отважного десантника посчитали погибшим. Отослали куда надо об этом донесение. Хоронить решили с почестями. Пока собирались, офицер начал подавать признаки жизни. Все так обрадовались, что бумагу о смерти забыли возвратить и аннулировать. Через несколько месяцев уже в госпитале Эрнста Иосифовича нашел указ Президиума Верховного Совета СССР: за проявленные мужество и героизм Э.И. Неизвестный посмертно награждается орденом Красной Звезды.
Когда эта книга готовилась к печати, выдающегося скульптора не стало
Создавший немало скульптурных шедевров, Эрнст Неизвестный свой памятник Аркадию Гайдару, Лилии Кара-Стояновой и другим выделяет особо, называет «панно». Автору виднее. Панно на пожаре, охватившем несколько лет назад весь этаж «Комсомольской правды», не сгорело, лишь закоптилось. Отчистили, вновь поставили для поклонения. Оно же из бронзы. И от чистого сердца фронтовика. Тоже спартанца.
Глава 4
Редакция: действующие лица
Не отпускают первые газетные годы.
Лица, фамилии. Лица, фамилии.
Главные редакторы были, конечно, лидерами, вождями. Но вождизмом «Комсомолка» никогда не страдала. Всем и всеми заправляла редакционная коллегия, состоявшая в основном из руководителей отделов.
При мне первым (потом еще были) руководителем отдела рабочей молодежи был Виталий Ганюшкин. Портрет? Высокий, сухощавый, тонкошеий блондин с волевым мужским подбородком и женскими ямочками на щеках. Блондин – это слабо сказано. Белокурая бестия. Девчата про него сложили триаду: умен, силен, недурен.
Он окончил тот же факультет журналистики, что оканчивал и я. Привел в «Комсомолку», как он шутил, сам себя добровольно. На защите своего диплома прознал, что главный «КП» требовал во что бы то ни стало взять интервью у главного архитектора Москвы Каро Алабяна о развитии в столице жилищного строительства. Всем репортерам главный архитектор отказал. Ганюшкин ринулся в адресное бюро, выяснил, где живет академик. Девять часов простоял у его подъезда на мартовском ветру и холоде. Окоченел, но на два вопроса получил ответы, которые на другой день Алабян и завизировал. «КП» напечатала «подвал» «Застройка Москвы кварталами». И Виталий получил госраспределение в любимую газету.
До того, как ему через несколько лет передали руль рабочего отдела, вел моральную тематику. Я запомнил заголовок очерка Ганюшкина «Скрестили шпаги мечта и приказ», по которому развернулась широкая читательская дискуссия: где предел исполнительности? Долго шумел в обсуждениях его очерк «Три пятьдесят медяками» о пагубе корысти, стяжательства, рублепоклонства. Как видим, все эти проблемы благополучно перекочевали и в наш день.
Виталий Александрович склонил меня на публицистику, в которой поднимаются старые, как мир, нравственные проблемы, показывается, как и кто разрешает их по-новому.
Вот тоска по дому, по родным людям. Ситуация, рассуждал Ганюшкин, избитая, о ней писано переписано. А надо взять ее, проклятущую, когда человек в экстремальных условиях, взглянуть. Поставить себя в его положение.
И я нанялся палубным матросом на танкер «Джордано Бруно». В счет отпуска плюс редакция прибавила пару недель отгулов.
Рейс был дальний, непростой. Шесхарис – Новороссийск – Рио-де-Жанейро.
Мне нужны были собственные неоспоримые ощущения.
И вот колючим от норд-оста ноябрем танкер «Джордано Бруно» вышел в море и, как бы вздохнув, коротко отсигналил начало своего перехода. Потом остались ночь, ветер, крупная зябь, качка и неоглядно широкая земля за кормой, наша земля.
Еще звучали слова прощаний, легкие, трогательные и всякий раз торопливые, ведь танкер стоит в порту считаные дни. Можно, конечно, зайти в каюту, где вдруг тебе покажется, как щедро ты одарен близкими знаками внимания на этой короткой стоянке: какой-то неморской уют, листочки с детскими каракулями, домашние гостинцы. Но лучше просто стоять на ветру и смотреть, как тает позади белый туман.
За ним мама, жена, дети.
А громада танкера деловито резала тяжелое море, целясь в горловину Босфора. Моряки исправно несли вахты. Может быть, только без привычного веселого шика, столь обычного для людей, крепко знающих свое морское дело, но так бывает всякий первый час долгого рейса. Вспорхнула и унеслась с танкера первая радиограмма: «Идем Рио-де-Жанейро очень буду скучать по тебе». Потом радисты послали в эфир еще десяток «жди».
По-разному люди тоскуют по дому. Но редко отыщется моряк, который сказал бы сейчас, что вполне свыкся с разлуками. Даже тот, кто «перепахал» все моря-океаны и знает, что такое многомесячные рейсы, при мысли о доме замолкает и как бы вслушивается в себя. Стармеху Толе Тихомирову чудится, будто его Ленька где-то рядом кричит: «Смотрите, папа приехал! Ко мне папа приехал!..»
Любое несчастье, коли оно случилось, облекает человека дюжиной неизбежностей, и они вяжут его, цепляясь друг за друга. Одна из таких неизбежностей кинула матроса Петю Хмиза с танкера «Братислава» в итальянский госпиталь.
Мы были в этом госпитале, когда «Джордано Бруно» стоял в порту Аугуста. Петя первый раз был в загранке, этот невысокий, большерукий парень с глазами, подернутыми стальной пленкой боли и потому трудно отличимого цвета. Петя обварился на танкере – нелепая случайность. За его жизнь переживало все судно. «Братислава» изменила курс и полным ходом пошла к острову Сицилия, в порт Аугуста. Матроса осторожно доставили на берег и в тяжелом состоянии передали итальянским врачам. Потом танкер ушел дальше, на Кубу, а Петя остался один. Единственный советский человек на всю Сицилию.
Четверо суток ломала и жгла моряка жестокая боль. И четверо суток итальянский госпиталь горевал. Никто не верил, что русский выживет. А Петя упрямо жил, словно не замечая вздохов сестер милосердия. Ночью иногда он бредил, и потому в госпитале считали, что у Пети в России есть синьорина Акация, и жалели ее.
А Петя боролся ради того, чтобы вновь увидеть белую акацию у дома. Днем про себя он серьезно придумывал неторопливую дорогу, какой будет гулять с какой-нибудь девушкой, и решал, что надо ему посмотреть из еще не виданного и услышать из еще не слыханного. Это забивало горячую боль, впереди виделась большая сильная жизнь. Он рассказал нам, что все время думал о своем и чувствовал, как накапливается в нем сила выдюжить чудовищную беду.
– О, синьор Хмиз, человек семи футов, – сказал дежурный врач, когда провожал нас с капитаном Виктором Петровичем Рябковым из госпиталя. И добавил: – К его пяти футам роста я прибавил два фута характера.