Воспоминания о Корнее Чуковском - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то я напомнил ему о нашем первом знакомстве четыре года назад, в канун юбилея Добролюбова, и был немало изумлен, когда выяснил, что он прекрасно помнит эту получасовую нашу встречу. Но вот что любопытно: стиль его отношений со мной теперь, после исторической для меня переписки, остался почти таким же, каким был тогда, когда я явился к нему чуть ли не безымянным мальчиком из газеты. Я, правда, и не был настолько тщеславен, чтобы, едучи к нему в первый раз после потрясшего меня отзыва о моей работе, воображать звуки фанфар и развернутые навстречу флаги и транспаранты, но распростертые объятия патриарха мне, не скрою, мерещились. И я ошибся: все было весело, гостеприимно и спокойно — как будто ничего такого он мне и не писал. Да и в дальнейшем я не раз замечал, что, так сказать, тональность его личного со мною общения была более сдержанной и ровной, чем тональность письменных отзывов.
Не знаю, как это объяснить, и не умею передать, как это внешне выражалось, но в нем, казалось мне, как бы всегда работал незримый счетчик, отмерявший время. Он жил не в житейском ритме — ритм его труда повелевал им и его поведением. Он мог быть сколь угодно внимателен, разговорчив, общителен, весел, озороват, но мне чувствовалось, что он не весь здесь, что какая-то непрерывная работа совершается в нем, какие-то клетки в мозгу всегда помнят о письменном столе в его кабинете, считают часы и минуты до того момента, когда можно будет сесть за этот стол, взять в руки перо и начать водить им по бумаге, — и вот тогда-то начнется единственно полная, безусловная, неделимая жизнь.
И не было в этом никакой ущербности — как раз напротив. Как правило, и во многих других творческих людях заметна эта черта: иногда почти физически ощущаешь невозможность преодолеть какую-то внутреннюю преграду, за которой и таится самое главное. Черта эта бывает порой трудна для окружающих, она нередко раздражает и отчуждает; но дело этих окружающих — взять на себя труд понять эту особенность, принять ее как данность, как естественную реакцию самозащиты, оплачиваемую порой дорого, прощать ее, в конце концов, — и такое понимание будет рано или поздно вознаграждено.
В Чуковском тотальная захваченность своим призванием ощущалась настолько сильно и постоянно, что я всегда — даже после непродолжительного и поверхностного общения — уходил от него с таким чувством, будто долго был подключен к генератору, намного вперед зарядившему меня энергией.
Когда в 1967 году редакция одного журнала попросила меня написать что-нибудь к восьмидесятипятилетию Корнея Ивановича, я назвал эту небольшую статью «Чуковский работает» и в конце ее писал так: «У Чуковского нужно учиться. Учиться не только знаниям, но и кое-чему потруднее — тому, о чем сказал поэт:
Не спи, не спи, работай,Не прерывай труда,Не спи, борись с дремотой,Как летчик, как звезда.
Не спи, не спи, художник,Не предавайся сну,Ты — вечности заложник,У времени в плену.
Это нужно знать. Это относится не только к художникам… Надо знать и то, что когда мы в сладком предутреннем сне поворачиваемся в своей постели, поплотнее закрываясь одеялом от предрассветного холодка, — в это время под Москвой, на втором этаже переделкинского дома, Корней Иванович уже сидит за своим рабочим столом».
Когда номер журнала вышел, я послал его Чуковскому вместе с большим письмом, но ответа не получил, — вероятнее всего, по недоразумению: письмо я, не подумав, вложил прямо в журнал, а журнал этот мог Корнея Ивановича не заинтересовать или не попасть ему в руки. Я не очень этим огорчился: статья моя, в особенности ее патетическое и, вероятно, излишне «красивое» заключение, была нужна прежде всего мне самому — это было своего рода заклинание Чуковским и Пастернаком, заклинание, относящееся к себе. Ибо работать я еще продолжал достаточно непостоянно и недисциплинированно, хотя и менее бестолково, чем раньше. А научиться дисциплине работы мне необходимо было — я писал тогда книгу о сказках Пушкина, писал неровно: брался, бросал, снова брался, и все это было праздником и каторгой одновременно. Но самое главное — на очереди стояла другая книга, тема была огромная, сложнейшая, а сделано было совсем мало.
Кончилось все это плохо. Обстановка сложилась так, что в 1968 году договор со мною был расторгнут. Издательство сослалось на то, что я сорвал сроки. Просьбы и звонки разных заступников успеха не имели. Чуковскому сообщили о том, что случилось, и уговаривали меня к нему поехать. Я никого ни о чем не хотел просить, у меня были на то причины. Я спорил, сопротивлялся, но в конце концов поехал — нехотя, испытывая презрение к самому себе, — и до сих пор благодарен человеку, настоявшему на этом визите. Правда (забегаю вперед), «заступничество» и тут оказалось безрезультатным, но совсем не об этом речь.
Я приехал в Переделкино вечером. Была поздняя осень, быстро смеркалось, и когда я дошел до дома, стало совсем темно. Я на всякий случай обошел дом, посмотрел на второй этаж — окно светилось.
Не успел я ступить на первую ступеньку знакомой деревянной лестницы, как левая дверь наверху распахнулась и я увидел Корнея Ивановича. Стоя у двери, он ждал меня. Может быть, он был сильно утомлен, но вид у него был не очень гостеприимный — улыбки не было, и я не услышал привычного «дорогой».
— Ну, что у вас там стряслось? — спросил он, поздоровавшись.
Мы сели. Я, насколько мог, коротко объяснил дело. Было мучительно неловко, и говорил я, наверное, сумбурно — и от желания сказать быстрее, и от смутного, непонятного мне, неожиданного сознания какой-то своей неправоты.
Он терпеливо слушал меня, но уже не смотрел с тем ребяческим выражением в глазах, к которому я уже привык; он изредка внимательно взглядывал, а потом смотрел перед собой, в стол.
— Так что же я должен сделать и куда позвонить? — спросил он наконец.
Я стал объяснять, что сегодня звонить уже поздно, надо завтра, и все это время продолжал внутренне корчиться от бесконечного неудобства и стыда перед этим усталым и старым человеком.
Записав телефоны, он тут же стал звонить, — видимо, для того, чтобы уразуметь то, что не понял из моего не слишком связного рассказа.
По телефону он разговаривал, не глядя на меня. Вдруг я услышал:
— Ну что ж, издательство со своей стороны поступило справедливо. Если автор обязуется в договоре сдать рукопись в определенный срок, то он и должен сдать ее в этот срок. А если не сдал, значит, он нарушил условия договора…
Я испытал такое ощущение, как будто меня сильно таскают за ухо — меня, продолжателя традиций Блока! Я был ошарашен и в следующую секунду, признаюсь, подумал, что тут какая-то остроумная игра воспитателя с воспитуемым и что все это говорится не вполне серьезно. На меня он по-прежнему не смотрел, но по движению губ, по каким-то неуловимым интонациям, чуть ли не по щеке я понял, что разговаривает он со мной и говорит для меня.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});