Фаворит. Том 2. Его Таврида - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кричали! После падения Анапы русские овладели Суджук-Кале (будущим Новороссийском), в Стамбуле снова бунтовала чернь, требуя от Сераля решительных побед над флотом Ушак-паши. Но было очень трудно доказать что-либо всем этим торговцам табаком и рахат-лукумом, содержателям общественных бань и домов терпимости, лодочникам и нищим, разбойникам и лавочникам…
– Вы посмотрите на Босфор, и ваши сердца обрадуются! Ушак-паша скоро проснется на дне Черного моря!
Босфор был плотно, как никогда, заставлен кораблями. На этот раз капудан-паша созвал эскадры из Алжира, Туниса и Марокко; пиратские корабли, наводящие ужас на всю Европу, теперь собрались воедино на водах Босфора. В один из дней улицы Стамбула огласились грохотом духовых оркестров – в окружении мулл и дервишей к Вратам Блаженства двинулась торжественная процессия. Муллы кричали:
– Смотрите, правоверные! Все смотрите… вот идет страшный лев Алжира, любимый крокодил нашего падишаха!
Адмирал Саид-Али доставил к Вратам Блаженства железную клетку, которую и отворил перед султаном:
– Клянусь, что в этой клетке вы скоро увидите Ушак-пашу, обезумевшего в неверии, и будет он лизать следы ног наших…
Он увел флот к берегам Румелии.
Над Константинополем опустился покой жаркого летнего зноя, из дверей кофеен слышалось ленивое звяканье кувшинов и чашек. Была очень душная августовская ночь, когда Селим III пробудился от выстрелов с Босфора.
– Неужели так скоро пришла эскадра из Англии?
Но посреди Босфора стоял корабль, выстрелами из пушек умоляя о помощи. Он тонул! В темноте было не разглядеть, что с ним случилось, но вскоре в Топ-Калу доставили паланкин, в котором лежал израненный Саид-Али; носильщики опустили паланкин на землю, падишах велел разжечь факелы.
– Если это ты, – сказал он, – то где же мой флот?
– Прости, султан, сын и внук султанов, – отвечал Саид-Али, – я не знаю, где флот. Корабли раскидало по морю от Калиакрии до берегов Леванта… Флота не стало!
– Разве вы попали в такую страшную бурю?
– Море было спокойно… Мы стояли у Калиакрии, когда Ушак-паша, появясь внезапно, вдруг ворвался в промежуток между нашим флотом и берегом, сразу же отняв у нас весь ветер! И от самой Калиакрии он, прахоподобный, гнал нас по ветру в открытое море, нещадно избивая наши корабли…
– Где клетка? – закричал султан. – Если она пуста, в ней будешь сидеть ты, и я велю утром таскать тебя в этой клетке по улицам, чтобы каждый нищий мог в тебя плюнуть…
Ушаков полностью уничтожил могучий флот Турции!
Султанша Эсмэ сказала брату-султану:
– Разве ты не видишь, что все кончено? Потемкин уже возвратился в Яссы, и тебе остается одно – как можно скорее слать к нему послов, чтобы заключить мир…
* * *Потемкин остановился в ясском конаке молдавского господаря Гики; здесь его навестила племянница Александра Браницкая, которая, узнав о болезни дядюшки, срочно приехала в Яссы.
– Как ты хороша сейчас, – сказал ей Потемкин, заплакав.
Вскоре же приехали в Яссы и турецкие послы, жаждущие завершить переговоры о мире, начатые в Галаце князем Репниным.
– Ну их… потом, – говорил светлейший.
Екатерина письмом от 4 сентября поздравила его: «Ушаков весьма кстати Селима напугал; со всех мест подтверждаются вести о разграблении Мекки арабами… я здорова, у нас доныне теплые и прекрасные дни». Благодатная осень пленяла взоры и в цветущей Молдавии; лежа под тулупом, Потемкин наблюдал в окно, как тяжелеют виноградные кисти, как играют котятки с кошкою, а по воздуху летят светлые жемчужные нити паутины. От лекарств, подносимых врачами, он отказывался.
– На что вы жалуетесь? – спрашивали его.
– Скушно мне, – отвечал Потемкин.
Могучий богатырь, он теперь быстро слабел, становясь беспомощнее ребенка. В приемной его конака продолжалась прежняя жизнь: Сарти дирижировал симфоническим оркестром, в лисьих шубах потели молдаванские боярыни, грызущие орехи, в кружевных кафтанах простужались на сквозняках французские маркизы, ищущие его протекции, скучали турецкие паши, здесь же крутились с утра до ночи католические прелаты, армянские патриархи, еврейские раввины и православные архиереи. И каждому что-нибудь надо – от него …
– Пугу-пугу… пугу! – выкрикивал Потемкин в удушающей тоске, а закрывая глаза, он возвращал себя в прошлое, когда стелилась высокая трава под животами степных кобылиц, мокрых от пота, истекающих молоком сытным. – Пугу-пугу!
Очнувшись, он велел Попову вызвать в Яссы своего смоленского родственника Каховского – героя штурма Анапы:
– Каховскому и сдам армию… только ему еще верю!
Слабеющей рукою Потемкин утверждал последние распоряжения по флоту и армии. К лекарствам он испытывал отвращение, три дня ничего не ел, только пил воду. Попов сообщал Екатерине: «Горестные его стенания сокрушали всех окружающих, 22-го Сентября Его Светлость соизволил принять слабительное, а 23-го рвотное. Сегодня в полдень уснул часа четыре и, проснувшись в поту, испытал облегчение». Консилиум врачей постановил: давать хину!
27 сентября Потемкин оживился, графиня Браницкая показывала ему свои наряды, он с большим знанием дела обсуждал дамские моды и прически… 2 октября Попов, встав на колени, умолял Потемкина принять хину, но светлейший послал его подальше. А на следующий день, когда он еще спал, штаб-доктор Санковский не мог нащупать на его руке пульса. «Его Светлость, – докладывал Попов в Петербург, – не узнавал людей, руки и ноги его были холодны как лед, цвет лица изменился».
Наконец он внятно сказал Попову:
– А что лошади? Кормлены ли? Вели закладывать…
Потемкин настаивал, чтобы его везли в Николаев:
– Там поправлюсь и тронусь обратно в Петербург…
Снова заговорил, что вырвет все «зубы»:
– Я камня на камне не оставлю… все там разнесу!
Страшная тоска овладела светлейшим. Флоты уйдут в моря и вернутся в гавани – без него. Без него вырастут кипарисы таврические, в Алупке и Массандре созреет лоза виноградная, им посаженная, забродит молодое вино, а выпьют его другие.
– Овса лошадям! – кричал он. – Дорога-то дальняя…
В ночь на 4 октября Потемкин часто спрашивал:
– Который час? Не пора ли ехать?
Атаману Головатому велел наклониться, поцеловал его:
– Антон, будь другом – проводи меня…
Утром Попов доложил: турецкие делегаты обеспокоены его здоровьем и настойчиво хлопочут о подписании мира:
– А если ехать, надо бы государыню оповестить.
– Пиши ей за меня… я не могу, – ответил Потемкин.
Вот что было писано Екатерине рукою Попова: «Нет сил более переносить мои мучения; одно спасенье остается – оставить сей город, и я велел себя везти к Николаеву. Не знаю, что будет со мною…» Попов не решался поставить на этом точку.
– И все? – спросил он светлейшего.
– Не все! – крикнула Санька Браницкая и, отняв у него перо, подписалась за дядю: «верный и благодарный подданный».
– Дай мне, – сказал Потемкин; внизу бумаги, криво и беспорядочно, он начертал последние в жизни слова:
…ДЛЯ СПАСЕНЬЯ УЕЗЖАЮ…
За окном шумел дождь. Потемкина в кресле вынесли из дома, положили на диване в экипаже, казаки запрыгнули в седла, выпрямили над собой длинные пики. Головатый скомандовал:
– Рысью… на шенкелях… арш!
Повозка тронулась, за нею в каретах ехали врачи и свита. Потемкин вдруг стал просить у Попова репку.
– Нету репы. Лежите.
– Тогда щей. Или квасу.
– Нельзя вам.
– Ничего нету. Ничего нельзя. – И он затих.
Отъехав 30 верст от Ясс, ночлег устроили в деревне Пунчешты; «доктора удивляются крепости, с какою Его Светлость совершил переезд сей. Они нашли у него пульс лучше, жаловался только, что очень устал». В избе ему показалось душно, Потемкин стал разрывать «пузыри», заменявшие в доме бедняков стекла. Браницкая унимала его горячность, он отвечал с гневом:
– Не серди меня! Я сам знаю, что делать…
Утром велел ехать скорее. Над полянами нависал легкий туман, карету качало, вровень с нею мчались степные витязи – казаки славного Черноморского войска. Потемкин, безвольно отдаваясь тряске, часто спрашивал: нельзя ли погонять лошадей? Николаев, далекий и призрачный, казался ему пристанью спасения. Наконец он изнемог и сказал:
– Стой, кони! Будет нам ехать… уже наездились. Хочу на траву. Вынесите меня. Положите на землю.
На земле стало ему хорошо. Браницкая держала его голову на своих коленях. Потемкин смотрел на большие облака, бегущие над ним – в незнаемое… Неужели смерть? И не будет ни рос, ни туманов. Не скакать в полях кавалерии, не слышать ему ржанья гусарских лошадей, разом остановятся все часы в мире, а корабли, поникнув парусами, уплывут в черный лед небытия… Камердинер стал подносить к нему икону, но графиня Браницкая, плача, отталкивала ее от лица Потемкина: