Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1943 год
Январь, 6-е
Розовое небо. Золотистое небо. Голубые пятна на снегу, как на картине Вейссенгофа. Замаскированный Смольный[684]. Улицы чистые, тротуары посыпаны песком, на саночках люди возят дрова, на саночках больше не катаются человеческие трупы. Смертность низкая: 5–10 чел. в день на один район города.
Морозов нет. Легкая нежная зима. Поэтическая.
Победы на юге. Ожидание каких-то движений и на нашем фронте. Обещания прорыва блокады. Этим ожиданиям и обещаниям пошел второй год.
Обстрелы. Тревоги. Фронт на каждой улице.
Январь, 19, вторник, Желябова, 29
Боли были неистовые. Поэтому 18-го не вернулась домой, где должно было праздноваться торжество: день рождения Гнедич.
Боли были такие, что даже не могла слушать чтения вслух Нины Станиславовны («Дни» Шульгина[685], принесенные мною). После вечернего чая погрелась у печки и пошла спать в кабинет. Приняла люминал – очень давно не принимала снотворного, очень ждала его волшебного действия. Ведь люминал дает мне всегда такие прекрасные сны!
Легла закутанная и обвязанная, вяло прислушиваясь к какому-то концерту по радио. Потом начались последние известия, которые слушала уже только слухом, а не мозгом. И вдруг голос диктора из Москвы:
– …успешное наступление… Ладожское озеро… Взятие Шлиссельбурга… Прорыв блокады Ленинграда…
Села на постели, оглушенная. Сердце билось неистово и больно. Подумала: «Нет, нет – ослышалась – или во сне…» Голос диктора из Москвы повторил:
– …успешное наступление… Ладожское озеро… Шлиссельбург… Прорыв блокады Ленинграда…
Опять подумала: «Может быть, от температуры?»
Но взволнованная Москва начала приветствовать и играть марши и песни, а потом то же потрясающее и чудесное известие повторил Ленинград. Я сидела на постели, опустив голые ноги на туфли, смотрела в черноту комнаты и слушала:
– как патетически и почти задыхаясь тренированные голоса трех ленинградских дикторов трижды повторили историческое известие,
– как шумели и толкались разнообразнейшие пластиночные марши, которые я обычно не люблю и которые в эту ночь казались мне прекрасными,
– как мой город, освобожденный, но еще не вышедший из тюрьмы, с порога своей открывшейся камеры кричал трепетные и возбужденные приветствия в мир и миру,
– как, между маршами, выступали люди с пресекающимися от волнения голосами и тоже благодарили, и тоже приветствовали, и тоже почти плакали (от боли и радости), как почти плакала я…
– как умно и горячо говорила Ольга Берггольц и милая Елена Рывина, как жарко и задыхаясь кричали какие-то бойцы и командиры на митинге неведомой части, включенной в сеть (безграмотные, бестолковые, смешные бойцы, бывшие в эту ночь такими милыми и по-родному смешными, как члены собственной семьи!), как выступали Саянов и Грабарь, какие-то инженеры и рабочие, какие-то Герои Союза и кто-то еще.
Я сидела совсем одна, замерзая и не чувствуя холода. Зуб и челюсть болели, но боль была какая-то не моя.
Я зажигала и тушила коптилку. Я курила папиросы «Альпиниада». Я думала о брате, о маме, о завтрашнем дне и о вчерашнем. Я улыбалась и махала радио рукой. Я что-то громко говорила иногда и беззвучно аплодировала. И знала, что по лицу скатываются от времени до времени слезы, скупые и редкие, и пропадают во фронтовом шарфе 1914 года и на мягкой ткани полосатого платья Элизабет.
Прорыв блокады моего города.
Это значит, что мы – оставшиеся – выживем.
Это значит, что мы – оставшиеся – получили помилование: смертная казнь через пытку отчаяния, безнадежности, голода и отупения отменена.
Будут еще смерти, будут еще и бомбы и снаряды, все будет, не все еще кончено.
Но: блокада уже прорвана.
И всякая смерть будет не в блокаде и не от блокады. Это будет просто военная смерть – может быть, нелепая, может быть, ненужная – совсем такая же и совсем не такая…
Редкое для меня и высокое ощущение коллективной радости. Ордер на освобождение из тюрьмы подписан всему городу. На волю выйду не только я. Выйдут все. Все счастливы. Все безумны. И я тоже.
Не спала до 4.30. Все слушала марши!..
21 января, четверг, 5 часов
Писать и читать еще можно. Вчера – вечерняя тревога с большой пальбой и бомбами. Сегодня мороз: -20° (первый раз за всю зиму!). Дневная тревога. Южные победы. Кто-то из военных пациентов доктора обещает на днях новые потрясающие вести по радио. Настроение у всех бодрое и радостно-взволнованное.
Поговаривают о Втором фронте в Европе. Союзникам пора бы – давно пора! – что-то делать.
Вступил в войну Ирак – против Германии.
Если так же поступит Турция…
Теперь я понимаю, какое возбужденно-гордое и счастливое настроение должно было быть все эти годы у населения Германии. От победы к победе… Они были счастливы. Они были безумны. Коллективная радость – примитивно-национальная и колониально-патриотическая – вещь заразительная.
С такой радостью можно и умирать и голодать.
И правительство, умеющее давать такую радость, – крепкое. На какой-то отрезок времени нерушимость его и величие почти божественны.
Призраки Святых Елен[686] выступают позже…
27 января, среда, 19 часов
Воздушная тревога. Тревоги бесконечны – и дневные, и ночные. Так же почти непрерывны обстрелы. Естественное понижение температуры настроения. Продолжаю жить на Желябова[687]; мне хорошо, тихо, старинно – словно в польском Китеже каких-то старых, старых снов.
Что делают люди во время обстрелов и тревог? Люди, которые полтора года живут под бомбами и снарядами и которым деваться от бомб и снарядов некуда, потому что второй год почти нигде не функционируют бомбоубежища и иные спецукрытия.
Люди ходят по улицам и продолжают свою обычную жизнь каждого дня.
Доктор принимает больных и делает операции (а район под обстрелом, разрывы, звенят стекла!). Топится плитка, и готовится завтрак. Глухая Людмила делает маникюр мне и Татике[688]. (Последний раз я была у моей Таисы в октябре 1941 года.) Читается Дюма и Тынянов.
А радио чикает противным и так хорошо знакомым пульсом тревоги!
Говорят, что под Ленинградом немцев медленно берут в такое же окружение, как под Сталинградом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});