Книга отзывов и предисловий - Лев Владимирович Оборин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, теперь ясно, что это за невидимая ниточка: это его собственный взгляд, которым он до стихов дотягивался. Тот же взгляд, которым он смотрел на «слова, вещи и людей», перемещая их в такой фокус, что на них вместе со светом направляется двойное участие: его собственное и того, кто его стихи читает. «Мне всегда очень интересно было писать в режиме „говорит никто“» – так Бородин сказал в интервью Владимиру Коркунову. В этом смысле его стихи совпадают с большим оптико-этическим поворотом, который приписывают поэзии в последнее десятилетие: с модусом «выйти из огней рампы», «отказаться от лирического “я”», «развоплотиться», «стать другим», «дать голос другому». Но, как всегда, практика отличается от теории – или, может быть, играет с ней в собственные прятки. «Я» у Бородина не раз появляется – в этом же интервью он называет одним из самых важных для себя стихотворение, начинающееся так:
я тебя люблю столько днейэти дни как войско лежаткаждый новый ранен сильнейи они кричат и дрожатС одной стороны, внимание здесь – не к «я», а к несчастным раненым дням. С другой – это его дни. И голос только его. «У этого поэта свой, неповторимый голос» – ужаснейший штамп, ну а что поделать, если это так и есть?
За похвалы его собственным стихам он говорил «спасибо тебе большущее».
Вырастали ли они в самом деле из неустроенности, из несчастья? Когда читаешь их – или впервые слышишь, как их читает сам Бородин, – в это трудно поверить. Я хорошо помню, как впервые услышал его чтение – подпрыгивающую, синкопированную песенку, обращенную куда-то внутрь себя, там отразившуюся и отправленную наружу. Это тогда очень удивило – но если приноровиться слушать, то «считываемое» с бумаги полнозвучие совпадало с голосом. Скажем так: какой бы путь этот голос ни проходил, слышавшим его он приносил счастье. Олег Юрьев писал, что «Василий Бородин больше любит стихи, чем себя»: речь тут, думаю, именно о стихах как способе смотреть, о том движении, которое они совершают, соединяя поэта с миром. И делая поэта необходимым элементом мира, пусть он сам так об этом не думает. В последней книге Бородина есть знаменательное стихотворение о мире, который улыбается – но не ему. На поверхности стихотворения – смирение, serenity; что там под поверхностью?
мир есть вечернее серое девичьеулыбающееся лицоочень простоене умное и не страстное…не отменившее, встретив меня,своей не-мне-улыбкиАхматовское наблюдение, что после смерти человека изменяются его портреты, легко дополнить: стихи тоже – по крайней мере, смерть становится, неожиданно, мощным проявителем интерпретации. Из текстов Бородина, исключительно гармоничных, в которых и смерть была явлением природы, почти что таким же знакомцем, как собаки, волки, камни, пни, небеса, теперь звучат глухие, пропущенные предупреждения. «человек молчит умом / тоже спит в себе самом» – и тут же выясняется, что последняя подготовленная им книга, книга прозы, носит название «Хочется только спать».
на выброс жизнь на выброс жизньа в небе хорошо«Музыка в раю», которую Бородин поет «как тайны гроба», раскрывает завесу сладкозвучия, тычет носом в семантику. В общем-то, пушкинскую: «О тайнах счастия и гроба». В эссе «Самозванец» Бородин пишет о «Пушкине, которому так высоко, что уже не больно», о Пушкине как единственном поэте. Заканчивается это эссе, впрочем, так: «Это текст о любви, он написан на второй день после третьей за лето попытки самоубийства. Здесь все неправда».
(Критянин сказал: все критяне лжецы.)
И здесь хочется от этого посмертного впечатления оторваться. В стихах Бородина, очевидно, много его-страдающего. Но он умел это превратить в иную энергию, в энергию щедрости и эмпатии. Не было, кажется, вещи и существа, на которую он не мог посмотреть с любовью, облагодетельствовать. «голое деревце / везет / в троллейбусе старик // и музыки ни в нем ни в нем / ни в нем – / музыки нет» – значит, надо дать и ему, и ему, и ему. Часто вспоминают «Собачью песню»:
ва в вав ва в вавы в выв вы Ы в вы вваАв в ав в авы Ы в вы… в рррррррря слабя с лапморду не поднимаюхотя не сплюи идут к сараю ворыа я хозяина не люблюно он прибьетесли не укушуи вот поднимаюсьноги трясутсяворы глядятто на меня, то на дверь– бедный ты,– говорят,—бедный зверьА можно вспомнить и еще множество другого. «нота майского жука / ни / с чем не сравнима»; «мускулатура у гусеницы – /мыслящая волна»; «ходит-ходит / флаг бедней / нас самих / и нас-камней»; «жалко перед зимой / глядеть утру в воздух»; «брат Снег снял фильм, доминиканец / брат Дождь – пошел, он францисканец». Внимание к малому или пренебрегаемому, братство с ним, отсутствие в принципе категории неодушевленности – да, это в самом деле напоминает о Франциске Ассизском с его проповедью «брату волку». Бородин, впрочем, не проповедовал: в его стихах можно найти декларативность, но тут речь скорее о прочерчивании линии. Не только для других, но и для самого себя:
важен и цененком бельяв вертящемся барабанеком ветраброшенный, жизнь назад,в спину простынево двореком пятнистой души,не достираннойвручную – не взаперти в водкеа в живой реке, как сто лет назадкомв божьем горлевышедший нашим миром«Это если вы не поняли», как сказано в стихах Михаила Айзенберга – еще одного поэта, которого Бородин любил и о котором нашел очень нетривиальные слова.
Мне, однако, хочется вернуться немного назад, к мыслям об эмпатии и одушевлении. Есть стихи, где Бородин, кажется, достигает их предела:
Кажется, что темная природаОхладела к внутренней ночнойБелизне в древесном соке, к ровнойСырости осенней земляной.Перекрестьем и разбросом – лапы;Маятник мелькающих стволов —А погоня выдохлась, и слабымВолком смотрит изо всех угловТут очень много всего, плотный комплекс образов, притекающих к Бородину из разных источников: пушкинская «равнодушная природа», тютчевский «зверь стоокий», пастернаковское «я пропал, как зверь в загоне», высоцкая «охота на волков» – и от всего этого стихотворение Бородина отличается способом зрения, той самой траекторией-крючком: он здесь волк, за которым гонятся, и человек, за которым гонится темная природа; и еще – человек, который видит в охладевшей темной природе волка. Слабого, выдохшегося, достойного сострадания, пусть он только что хотел тебя загрызть.
Кажется, никто такого больше не умел – но хоть