Рассказы о Дзержинском - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем все это кончится, интересно знать…
После длительного ожидания в воротах открылся волчок, и начальнику централа были предъявлены требования арестантов. Требований было много. Стоя возле ворот, Лятоскевич записывал их для памяти в книжку. Переговоры от имени тройки вел Бодров. Дзержинский по свойству своего характера такими делами заниматься не мог.
— Ваши требования слишком серьезны и слишком многочисленны, для того чтобы я мог ответить на них сразу, — сказал Лятоскевич, — я должен посоветоваться и подумать.
— Думайте, — сухо ответил Бодров. Опять щелкнул этот проклятый волчок.
В тюремном дворе пели. Лятоскевич прислушался, это наверняка про него:
Далеко в стране Иркутской,Между двух огромных скал,Обнесен стеной высокойАлександровский централ.
Этой песней его встретили здесь, в тюрьме, несколько лет назад, когда он приехал сюда начальником централа; он слышит ее постоянно, каждый день, всегда…
Дом большой, покрытый славой,На нем вывеска висит,А на ней орел двуглавыйРаззолоченный стоит.Это, братцы, дом казенный,Александровский централ,А хозяин сему домуЗдесь и сроду не бывал.Он живет в больших палатах,И гуляет, и поет,Здесь же в сереньких халатахДохнет в карцере народ.
Еще несколько минут он простоял возле ворот, обдумывая предложения, и слушал знакомую страшную песню.
Здесь за правду за народну,За свободу кто восстал,Тот начальством был отправленВ Александровский централ.Есть преступники большие,Им не нравился закон,И они за правду встали,Чтоб разрушить царский трон.
Он уже шел к дому по узкой тропинке, протоптанной меж пихт и елей, а песня догоняла его, тяжелая и грозная:
Отольются волку слезы,Знать, царю несдобровать …
Дома Лятоскевич хлопнул две рюмки водки, закусил моченым яблоком и вызвал Токарева — советоваться.
Вечером посланный от Лятоскевича объявил, что господин Лятоскевич требования заключенных может выполнить только частично.
— Не все? — спросил Бодров.
— Нет, не все. Господин Лятоскевич очень сожалеет, но положение таково, что это не в его власти.
Волчок в воротах захлопнулся.
Ночью жгли во дворе тюрьмы костры, пели песни, читали стихи. Дзержинский ходил от костра к костру, улыбался своей печальной улыбкой и прислушивался к пению. В золе пекли картошку и ели тут же, сидя на земле. Было странно, что все это в тюрьме, что за тюремной стеной, там, снаружи, стоят и дежурят тюремщики с винтовками, что кругом тайга, а не волжские степи, что за горою Ангара, а не Волга.
Тучи ночью разошлись, вызвездило, небо было черное, очень далекое; пахло печеным горячим картофелем, дымом, войной. Многие из арестантов сидели с оружием, отобранным у конвоя, с револьверами, с саблями, с винтовками, и, глядя на них со стороны, можно было подумать, что это не запертые в остроге арестанты, а маленькая часть какой-то странной армии, грозной, непобедимой, вечной со времен Пугачева и Разина, кусочек того, что все равно нельзя уничтожить, того, что было, но не исчезло, что есть, что будет, что останется…
Дзержинский грелся у костров, почти не разговаривал. Думал ли, мечтал ли — кто знает…
Может быть, рисовались в его воображении еще неопределенные, но величественные контуры будущих, очень далеких лет, красногвардейские полки, знамена победившей революции…
Может быть, глядя на матроса, молчаливо сидевшего у костра с винтовкой на коленях, он представлял себе его командиром броненосца, над которым peял алый флаг.
Или видел Бодрова, невозмутимого Бодрова, с его всегдашней улыбкой на крупных свежих губах, дипломатом страны, в которой победила революция. Где-нибудь на международном съезде он говорит речь, невозмутимый, серьезный, спокойный, во фраке с белой грудью, с цветком в петлице, говорит и улыбается, и смеется, и только глаза у него не смеются, глаза такие, как сейчас, когда он сидит над костром и смотрит на языки пламени, на искры, на клочья дыма…
Или Дрозд, длинный Дрозд, — кем будет он?
Или межевой техник Воропаев, осужденный на пять лет каторги за то, что пошел вместе с мужиками против помещика, пожелавшею отобрать у мужиков те последние клочья земли, которые у них были…
Что будет делать Воропаев, когда победит революция?
Доживет ли?
Увидит ли?
Он стоял, смотрел, думал, а возле одного из костров уже завели плясовую, гремела песня. Длинный Дрозд плясал, а хор надрывался:
Не из чести, не из платыНе идет мужик в солдаты —Не хочет, калина, не хочет, малина!
Утром пересыльную тюрьму окружили на всякий случай войска, присланные из Иркутска. С наблюдательной вышки острога было видно, как Токарев, улыбаясь, сладкой улыбкой, разговаривал с пузатым поручиком, командиром отряда, как он показывал на острог рукою и что-то старательно объяснял. Шурпалькин смотрел и угрюмо молчал; потом, когда Токарев поднес поручику спичку, чтобы тот закурил, матрос скрипнул зубами и, ни к кому не обращаясь, грустно сказал Дзержинскому:
— Было б мне на вашу дисциплину и сознательность не сдаваться.
— А что? — спросил Дзержинский.
— Смотрите, как пляшет старый козел, — со злобной тоской в голосе воскликнул матрос, — смотрите, до чего радуется! Разрешите, я из винтовочки приложусь, а?
И винтовка мигом очутилась у него в руках.
Увидев солдат, уголовники во главе с Ципой пришли к Дзержинскому с требованием сдачи на милость победителя. Дзержинский молча выслушал речь Ципы, потом ответил:
— Идите в камеру. Вы арестованы.
Понурившись, уголовники ушли. Собственно, они только этого и хотели. Быть арестованными — значило быть ни в чем не виноватыми в глазах начальства. Что ж, политические силой принудили их участвовать в восстании!
Бодров непрерывно вел переговоры с Лятоскевичем. Волчок в воротах был открыт, в двух шагах от волчка стоял Лятоскевич, сосал сигару и торговался. За Лятоскевичем стояли солдаты в белых гимнастерках, стыли на ветру и ждали. Перед солдатами прохаживался прихрамывающий на одну ногу офицер.
Тройка заседала непрерывно. Каждое новое предложение Лятоскевича специальный связной передавал тройке, тройка обсуждала и, прежде чем вынести решение, собирала сходку: сходка решала окончательно.
Настроение держалось все время решительное, боевое и бодрое, связной приносил Бодрову одни и те же постановления тройки и схода:
— Держаться твердо, ни в чем не уступать.
Лятоскевич с каждым часом все более и более заметно нервничал.
— Я хочу говорить с вашим коноводом, — сказал он.
— Я не знаю, о ком вы говорите, — ответил Бодров.
— Я говорю о вашем начальнике, или руководителе, как он там у вас называется… Я желаю говорить непосредственно с ним!
— Понимаю, — ответил Бодров, — но, к сожалению, ничем не могу вам помочь. Тот, кого вы имеете в виду, положил себе за правило не разговаривать с тюремщиками…
— Ах, вот как?
— Да, именно так.
Теряя терпение, Лятоскевич подошел к поручику и спросил у него, что он думает обо всем этом деле.
Поручик поднял на Лятоскевича злые глаза и раздельно ответил:
— Ничего я не думаю. Я натер себе ногу, солдаты голодны — кончайте скорее.
— Да как кончить-то! — с тоской воскликнул Лятоскевич. — Я не имею права идти на их требования, понимаете? Меня обнесли доносом, вмешалось министерство, я тут ни при чем.
— Ну, и я ни при чем, — ответил офицер. — Меня уж это совершенно не касается.
Лятоскевич с мольбой взглянул на него.
— Дайте залп в воздух, — вполголоса попросил он.
— Никак нет, не могу.
— Почему?
— Инструкция от вице-губернатора — оружия не применять!
— Так на кой леший вы сюда пришли?
— По всей вероятности, для психологического устрашения, — ответил поручик и отвернулся.
Через несколько минут к острогу подъехала лакированная коляска вице-губернатора. Рядом с вице-губернатором сидел сухонький, востроносый чиновник особых поручений, а напротив него — прокурор.
— Ну что же это у вас тут происходит? — не вылезая из коляски и не подавая Лятоскевичу руки, спросил вице-губернатор. — Отставки захотелось или как прикажете вас понимать? Вы что, ослепли, оглохли? Ма-ал-чать, я приказываю! — фальцетом закричал он, хотя Лятоскевич ничего и не говорил. — Ма-алчать и исполнять мои приказания!
— Слушаюсь, ваше превосходительство, — произнес Лятоскевич.
— Приказать солдатам взять винтовки на изготовку.