Риторика повседневности. Филологические очерки - Елена Рабинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жаргонная лексика, однако, демонстрирует, что престиж насилия над языком не сводится к престижу стихотворности (хотя в стихах его и усиливает), но обладает более общим значением. Когда в стихах подвергается трансформации не укладывающееся в размер слово, это, как сказано, демонстрирует победу стиха над языком, или — в более общем виде — победу стихотворной речи над языком. Однако классическая соссюровская оппозиция langue/parole (язык/речь) имеет универсальный характер, и можно полагать, что к «насилию над языком» тяготеет не только стихотворная, но любая речь, коль скоро находится в оппозиции к языку. А раз так, то, если искажение слов в стихах повышает престиж стихотворной речи, сходное искажение может способствовать престижу также и нестихотворной — но тоже особой, тоже претендующей на высокое место в семантической иерархии — речи. Потому-то в «языке богов» вообще и в жаргоне в частности искажение слов — один из главных способов словообразования, а порождаемая этим способом специфическая лексика престижна именно ввиду своей специфичности.
В общем, хотя возможности словопроизводства любого жаргона сводятся к относительно небольшому числу способов порождения поэтической лексики в широком (Аристотелевом) смысле этого слова, фактически эти возможности так же неисчерпаемы, как и возможности всякого поэтического языка. Значит, как каждый конкретный поэтический язык характеризуется предпочтением одних приемов и от того неизбежным пренебрежением другими, то есть стилем, так свой стиль или, по крайней мере, своя стилистическая тенденция есть и у каждого жаргона, и, пожалуй, две самые частые тенденции — именно к «чуждости» и к «загадочности».
Своеобразным примером «чуждости» является офенский язык, изобилующий глоссами (так клюво от греческого καλός сохранилось до наших дней в форме клёво), происхождение которых не всегда можно выявить из-за слишком значительных звуковых искажений. Гораздо проще также ориентированный преимущественно на глоссу жаргон советского фарцла (мелких валютных спекулянтов), частично сохраненный его экономическими и стилистическими преемниками — современными мелкими торговцами. Фарцовщики использовали преимущественно английские слова, хотя, конечно, в русском грамматическом оформлении (гирла, фэйс, но: снял гирлу, дал по фэйсу, ср. олдовые вайтовые трузера с зиперами, вранглеры, без кайфа нет лайфа, шузы, шузня, тишотка — и так без конца). Описательная лексика в этом жаргоне обслуживала преимущественно денежные расчеты: например 17рэ подразумевало 170 рублей (видимо, литота здесь первоначально возникла ради герметизации) — возможно, из этого же источника явился сравнительно редкий в жаргонах перифраз зеленый рубль (тогда — трехрублевая купюра, теперь — доллар; ср. морда лица в молодежном слэнге 1980-х годов). Таковы же современные апартаме’нт (хорошая квартира), прайс-лист (прейскурант), мустарда (горчица). Забавно, что все еще живо мажор, а особенно мажорить, хотя из нелегального мелкого спекулянта мажор превратился в относительно легального, но по-прежнему мелкого торговца, часто челнока («мажорит помаленьку — то куртки турецкие, то парфюм»). В связи с престижем «чуждости» уместно вспомнить одну фразу из трактата Дионисия Галикарнасского «О сочетании слов» (I в. до н. э.), когда, цитируя в качестве стилистического образца Геродота, Дионисий предупреждает: «Дабы не заподозрили, будто приятность рассказа происходит от ионийского говора, я заменил его своеобычные речения на аттические» (III, 17: здесь нужно помнить, что во времена Дионисия ионийский диалект был экзотикой, а аттический — расхожей нормой).
Можно полагать, что эти две основные тенденции жаргона — тенденция к «чуждости» и тенденция к «загадочности» — во всяком случае отчасти, обусловлены социальными факторами: если интенсивные контакты с носителями чужого языка или языков (как, например, у офеней или у советских фарцовщиков) располагают скорее к «чуждости», то пребывание в недрах собственного языкового сообщества (как у описанных Далем воров или у современных наркоманов) предрасполагает скорее к «загадочности». Но обусловленность эта — не слишком строгая, так что помогает лишь самой общей предварительной классификации.
Добавление.
О звуках и о щеголях
Так как своей грамматики у жаргонов, как сказано, нет, основное внимание собиратели естественно уделяли и уделяют тем из них, где больше специфической лексики, а если ее мало и/или если группа ограничивается трансформацией обиходного лексикона по единому правилу (скажем, инверсией слов или добавлением к ним неких звуковых комплексов), то есть если но какой-либо причине составление словаря нецелесообразно, жаргон почти или вовсе лишается исследовательского внимания. Между тем наличие таких жаргонов порой указывает на важные языковые закономерности; ограничусь для иллюстрации анализом нескольких русских примеров из собрания Д. С. Лихачева (Лихачев 1938, 338–341).
Единообразные в словообразовательном отношении жаргоны можно подразделить на три подтипа: во-первых, агглютинативные (к слову добавляется некий звуковой комплекс), во-вторых, инверсивные (слово произносится задом наперед), и наконец, в-третьих, смешанные (звуки добавляются к инвертированному слову). Простая агглютинация достигается добавлением к слову слога (реже двух), скажем, ку- или ши- (куночь, шудень); характерен в этом смысле вошедший в моду в Париже после открытия в 1823 году диорамы способ parler en «rama» («bellerama» — красотка, «chapeaurama» — шляпа), приводимый в пример чуть ли не во всех исследованиях жаргонов. Агглютинация такого типа, конечно, проста, но и не так уж употребительна: чаще всего это лишь набор модных словечек, быстро проникающих в городское просторечие (как употребительные в свое время стиходромы, лыжедромы и прочие -дромы (Земская 1992, 125–127)). Гораздо чаще в жаргонах характерный звуковой комплекс либо присоединяется к усеченному с начала или с конца слову (шивар вместо «товар», ситим вместо «ситец»), либо помещается между слогами (знахтить — знать).
Тем более не проста инверсия, часто метатетическая, когда первый слог меняется местом с последним (солома — масола). К метатезе, однако, нередко добавляется агглютинация, как, например, в говоре «по-шицам» (шимойдоцы — домой) или «по-херам» (шимойхердоцы). Все эти способы используются, разумеется, не только русскими жаргонами.
Что же сразу буквально бросается в глаза даже при самом общем взгляде на этот тип жаргонного словопроизводства? Конечно же то, что минимальным составляющим элементом слова оказывается не звук, а слог: слоги добавляются, усекаются, заменяются, переставляются, с ними производятся чуть ли не все возможные операции, но только со слогами. Если в каких-то (редких) случаях создается впечатление, будто трансформации подвергся лишь один звук, это значит только то, что замещающий слог лишь одним звуком отличается от замещенного (скажем, если «товар» — шивар, то «шуба» может быть шиба, но это замена не «у» на «и», а шу- на ши-).
Таким образом, игра со звуковой формой слова выражается прежде всего в разнообразной игре слогами, характер последовательности которых (число, ударность/безударность, долгота) является определяющим и для стихотворной речи. Восприятие слова как дискретной последовательности не слогов, а отдельных звуков скорее всего обусловлено возникновением алфавитного письма (впрочем, и читать ведь учатся по слогам, потому что так проще) и требует специальных навыков: если, как видно по рассмотренному типу жаргонов, деление на слоги всегда и без всякой подготовки осуществляется правильно, деление на звуки осуществляется под психологическим воздействием не всегда однозначного соотношения звука и буквы, предполагая не просто грамотность, а устойчивую ориентацию именно на писаный текст.
Из сказанного не следует, что, если в речи изменению подвергается не слог, а звук или несколько звуков, это не фиксируется и не может быть воспроизведено, но это фиксируется и воспроизводится как выговор — будь то случайная особенность произношения или речевой изъян или иностранный (диалектный) акцент. Однако ведь и стереотипы речевого поведения группы могут быть своеобычны вовсе не за счет интенсивного употребления специфической, с точки зрения лексикографа, лексики, хотя бы и преобразованной по какому-то единому правилу: известно, что микросоциальный диалект, как и диалект региональный, может иметь главным своим признаком своеобразное произношение, что делает лексику специфической лишь в устном ее бытовании, — тем не менее такое произношение тоже подчеркивает групповую обособленность и тоже служит групповому самоутверждению. Достаточно наглядный пример — много и основательно исследовавшееся русское «щегольское наречие» конца XVIII века, зачастую воспроизводившееся современниками ради комического эффекта — так, в частности, говорит Слюняй, герой трагикомедии И. А. Крылова «Трумпф, или Подщипа».