Минерва - Генрих Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проперция остановилась немного дольше над этими двумя, и ее молоток задрожал. Он положил сладостных грешников в объятия друг друга. Герцогиня обхватила сзади ее голову.
— Вы чувствуете сострадание, по крайней мере, к этим?.. Проперция, перестаньте! Вы пугаете меня.
— Оставьте меня, я должна кончить!
— Я уверяю вас, что у вас ничего не выйдет при такой бешеной работе. Вы вся холодная и мокрая. Ваши руки тоже холодны, а между тем они уже целые часы размахивают молотком. Для кого вы мучите себя так? Кто торопит вас?
Губы Проперции не разжимались. Ее взгляд пронизывал камень, извлекая из него всем муки ада, как бы глубоко они не скрывались в нем.
— Послушайте, Проперция, — воскликнула герцогиня. — Вы не будете больше ударять по плачущим глазам Франчески. Я положу на нее свою голову, — вот так, теперь ударяйте!
Проперция, наконец, очнулась. Герцогиня увезла ее на Лидо. Они въехали у св. Николая в маленький рукав и, избегая людей, прошли по дюнам и засохшей траве к морю. Последние облака, как завеса, поднимались из него. После тревожного дождливого дня море совершенно затихло и успокоилось; невинное и бледно-голубое, оно как бы отвесно спускалось с неба. Над ним, точно легкое, как паутина, розовое покрывало, уносился вдаль горизонт. Под вечерним заревом желтым пламенем вспыхивали паруса.
Герцогиня шла у самого берега, по твердому песку и по ковру раковин, голубых, белых, желто-красных и лиловых. Она любовно обходила каждый маленький изгиб берега. Проперция шла за ней, тяжело дыша. Вдруг она остановилась и пробормотала:
— Я задыхаюсь, как молоденькая девушка весной.
— Этот воздух душит, — сказала герцогиня. — Он точно петля из стеклянных ниток, гибкая, мягкая, блестящая и очень крепкая.
Она обернулась. Проперция торопливо чертила кончиком зонтика на мокром песке какие-то буквы. Маленькая волна, легкая и задорная, смыла их. Проперция бессильно сказала:
— Так все. Каждый день я врезываю свою нежность и свой страх в его сердце, — и каждый день все уносится прочь.
— И ведь он поклялся! — продолжала она. — На этот раз он поклялся! Он обещал никогда больше не заглядывать в искусственный сад, в котором мы причинили друг другу столько страданий. И тотчас же, в тот же вечер, он опять вошел туда и взял себе там невесту… Ах! Она ждала его среди роз из камня и мирт из фарфора. Они подходят друг к другу! Они будут лгать друг другу, смеяться друг над другом, и любовь для них будет только игрой, — но они будут принадлежать друг другу. Мной же, — о, я горда — мной он не обладал ни разу за все эти годы!
— Как, Проперция, вы ни разу не позволили ему любить себя?
— О, я горда! Я — крестьянка с римских гор, я осталась дикаркой и никогда не принадлежала мужчине… за исключением одного, — тихо прибавила она, дрожа. — Он был слишком силен.
Она вздохнула. Она чувствовала, как все, что было в ней великого, растворяется в безумном сладострастии этой минуты. Ее горе, затвердевшее за день под тысячью ударов молота, растаяло в этом нежащем майском вечере, разлилось по небу вместе с заревом, развеялось по дюнам вместе с песком, расплылось в бесполезных словах, точно слабая прибрежная волна. Она заговорила, обратившись к морю. Она говорила, кто она; она открывала это морю.
— Я еще вижу широкое поле… Это было накануне Рождества. Мы хотели сжечь в камине, там, наверху, в нашем темном скалистом гнезде, рождественское дерево. И нам нужен был хворост, чтобы поджечь его. Пьерина и я спустились в Кампанью. Какой темной и бесконечной была она! Ее жесткие колючки сверкали на ярком солнце, а трамонтана ломала их, как стекло. Она носилась над ними и со свистом гнала по голубому небу белые, как мука, облака, с головокружительной быстротой, как будто смеясь.
Тогда пришел он и тоже смеялся. Он кричал уже издали по ветру, что хочет нас обеих. Он был худощав, шляпа съехала у него на затылок. Его костюм выцвел от солнца и непогоды, и кожа загрубела от ветра. Мы смеялись над ним и угрожали ножами. Мы срезали ветви с терновых изгородей у реки. Мы были рослые, сильные девушки… Он сразу напал на меня, более сильную, и стал бороться со мной. Его товарищ, маленький и грязный, крепко держал Пьерину, очередь которой была после моей… Я уколола его ножом в руку. Он засмеялся и вышиб его у меня из руки. Вдруг Пьерина вырвалась. Раздался плеск воды: они бросилась в реку. — Прыгай и ты, — крикнул бродяга, шумное дыхание которого я ощущала на своем лице. — Но ты, конечно, слишком труслива! — Он топнул ногой; на секунду он забыл меня. Я побежала к реке.
До нее было всего пятнадцать шагов. Чего только я не видела за эти пятнадцать шагов и чего не передумала! Я видела: течение уносит Пьерину, маленький, грязный человечек бросает ей веревку, она не берет ее, она утонет. «Ты тоже утонешь», — говорю я себе, и бегу. Он бежит за мной и смеется. Я вижу, как мчатся облака и как бегут по полю их тени. Я думаю: это облако похоже на мешок, а вот это на ягненка; прежде чем они сольются, я буду лежать в воде… Я видела сверкающую стаю диких голубей. Они летели направо, потом поднялись вверх и полетели прямо. Я видела, что лес, находившийся на расстоянии мили, был то синий, то черный. О, я могла бы и теперь еще очертить пальцами в воздухе каждый клочок неба между деревьями! Перед ним теснится стадо овец, крошечное, затерянное в пространстве. Я различаю даже пастуха. Он находится наверно на расстоянии часа ходьбы, и я кричу по ветру, чтобы он пришел и помог мне. Внезапно я думаю: «Теперь мне не помогут ни люди, ни бог», и падаю, и он берет меня. Он со смехом берет меня и идет дальше. Пьерина уже на другом берегу.
Герцогиня слушала и вспоминала, как ее изнасиловал сияющий от поклонения толпы трибун. Она вспомнила и обо всем том, что перечувствовала с тех пор, о чем грезила, во что играла и что пробудила к жизни. Вдруг она сказала:
— И после этого вы стали великой художницей?
— После этого я долго шла, все дальше и дальше от родины, пока не пришла в Рим. Я поступила в служанки к одному скульптору — Челести. Он не знал, бедняга, что через восемь лет я буду делать ему памятник. Он скоро перевел меня из кухни в мастерскую и заставил работать. Меня хвалили, мне платили. Я чувствовала, что я нечто. Но внутри меня как будто сидел черный, грубый зверь. Никто не знал об этом; но я была обречена ему. Он доставлял мне почести и деньги. И когда они мне говорили, что я велика, в душе у меня все темнело, а каждый раз, как я посылала своим деньги, мне казалось, что я пятнаю их греховным заработком… Да, — сказала Проперция, обратив к герцогине взгляд, тяжелый, как рок, — я великая художница, но когда-то среди широкого поля меня изнасиловал бродяга.
Они помолчали.
— А ваша подруга? — спросила затем герцогиня. — Та, которая была готова заплатить жизнью за свою девственность. Что стало с ней?
— Пьерина? Вы, наверное, знаете ее. Это Пьерина Фианти.
— Та самая, которая так прославилась банкротством маркиза Пини? Куртизанка!.. Какое неожиданное будущее носим мы в себе! Вам, Проперция, было предназначено любить маленького, улыбающегося парижанина. Вы знаете, что он фат, который не может забыть, что его хрупкие прелести зажгли великую Проперцию.
— Я это знаю. Что из того?
— Он стыдится вас и все-таки чувствует себя польщенным. Вы понимаете, как все это мелко?
— Я понимаю. Что из того?
— Он не может найти выхода. Поэтому он женится. Вы должны извинить его, это его последнее убежище от вас.
— Я знаю все. Я поспешила к нему: он не принял меня. Я написала ему, спрашивая, хочет ли он, чтобы я убила себя. Он ответил, что очень сожалеет о происшедшем недоразумении. Он советует мне выйти замуж или очень много работать.
— Философ! А не сожалеете ли вы о том недоразумении, которое занесло это умное, но призрачное существо в среду ваших выпуклых, вызывающих мраморных богов?
— Я… не имею права. Ни выбора, ни заблуждений нет. В течение десяти лет я знала только этих мраморных богов и ни одного мужчины. Но едва на мой порог ступил Морис, моя мастерская наполнилась только его бюстами. Я просто-напросто не отпускала его от себя, я таскала его за собой по всей Европе. Он прав, он был немногим больше, чем мой импрессарио. По крайней мере, никто не знал, насколько больше он был для меня. Для меня он стоял на всех пьедесталах. Когда он уходил, все пустели. Сколько раз я запрещала ему уходить и хотела его запереть, как тот Долан, который запер свою рабыню. Один раз я сделала это: вблизи Петербурга, в усадьбе у опушки леса, где я работала для великого князя. Морис стоял один перед своим собственным бюстом. Я закончила его и увенчала розами. Я разглядывала его: мне показалось, что вся нежность, которая была затоптана во мне десять лет тому назад, среди широкого поля, вдруг поднялась, теплая и исцеленная, но полная страха. Я вышла на цыпочках и заперла дверь на ключ. Я бродила по комнатам, все возвращаясь к запертой двери, за которой он стоял перед своим бюстом. И я прислушивалась, и ждала, и наслаждалась своим тайным обладанием, и дрожала. Но под конец я только дрожала. Ключ горел у меня в кармане. Я всунула его в замок и отперла. Морис сидел спиной к бюсту и курил. Я стала бормотать извинения, сказала, что дверь заперла служанка. Он улыбался, а я умирала от страха, что он может догадаться об истине.