Долгое-долгое детство - Мустай Карим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот он какой, мой работящий, мой послушный! Когда за дело берется — даже сердцем встрепенется. Опора моя, столб золотой… Даже тюбетеечку скинул. Если еще и домой занесет, что нарубил…
— Я сам! — сказал я и начал поспешно набирать в охапку дрова.
— Чтоб род твой в благости жил, и ты послушный, оказывается, отсыпала бабушка и мне похвалы. — добро, другому сделанное, божьей милостью возвращается, — сказала и ушла в дом.
Один вздох — и я уже две охапки занес.
Их избушка, маленькая, в один размах — что вдоль, что поперек — наш главный стан. И зимой и летом ребята с Верхнего конца улицы здесь собираются. Тут вольготно. Ни запретов, ни ругани. Потому и малую просьбу бабушки Гидельнисы спешим выполнить с большим усердием. По правде говоря, ее хитрый «столб золотой» насчет работы вовсе не из тех, кому такая громкая похвала положена. Захочет — исполнит просьбу, не захочет — хоть убей, и щетинкой, как говорится, не шевельнет. Упрямством он набит туго.
Собираемся мы, как синицы на свежую бойню слетаются: только первый появился, глядь, уже и все стянулись. Следом за мной Хамитьян явился, за ним Шайхаттар, потом Ибрагим с Асхатом, Мухаррям — сын Хусаина, Ануар — сын Белого Юмагула. Последним показался сам вожак.
До обеда мы кто где: по дому посильную работу делаем, мелкими играми забавляемся. А к вечеру собираемся все вместе и делимся на два войска. Играем в самую большую, самую настоящую игру, которая называется «Германской войной». Я не могу дождаться часа, когда снова стану могучим Рукавказом. Одно только плохо, меня все время из стана в стан перекидывают: то я под рукой России, то — Германии. Однако и там и здесь бьюсь яростно, беспощадно, редко когда бывает, чтобы кровь из носа не пошла или там без синяка обошлось или подбитого глаза. О пуговицах и речи нет, все с воротника счистил. Старшая Мать пришивать не успевает.
Уже «Германской войне» вспыхнуть вот-вот осталось, как пришел запыхавшийся Насип, по прозвищу Удачливая Рука. Забавный он, этот Насип. Какое бы дело мы ни начали, он уже молит: «Ребята, пусть мой почин будет, у меня рука удачливая». Сядем рыбу ловить, он спешит свою удочку первым забросить: «У меня рука удачливая, у всех рыба, как ошалелая, клевать будет». Шлеп — и его поплавок падает в воду. Упадет, покачивается, будто поудобней устраивается, и засыпает. И другие поплавки сидят, не шевельнутся. «Сейчас… сейчас… — шепчет Насип. Это рыба наше терпение испытывает. Много терпеть — много иметь». Вот и терпишь, сидишь… Или в лес за свербигой пойдем, все этот же Насип вперед заскочит: «Давайте, ребята, первую свербигу я сорву, у меня рука счастливая, всем удача будет». Однако когда как: то есть удача, то ее в помине нет. А в прошлом году, когда начали жать рожь, он опять: «Отец, давай первый пучок я сожну, у меня же рука легкая, вся работа складно пойдет». Сказал… и первым же взмахом серпа мизинец левой руки до кости прохватил. Чего только не терпят счастливые Насиповы руки! Ладит стрелу — молотком тюкнет, в скальных расщелинах птичьи яйца ищет — камнем придавит, даже двери закрывает — редко не прищемит. Но в удачливость своих рук он верит всей душой. Меня досада берет, как Насип всегда везде суется. «Себя показать хочет», — злюсь я. Что Насип не для себя — другим удачу добыть старался, я понял потом, много лет спустя.
Однажды он докажет, что руки у него и впрямь удачливые, навек докажет…
Так вот, «Германская война» уже готова была вспыхнуть, когда Удачливая Рука, захлебываясь, сообщил весть:
— Ребята! Разговаривали сейчас мой отец и Круглый Талип. Круглый и говорит, у русских, оказывается, в городе калашный праздник, и на этом празднике всем калачи задаром раздают, говорит. Белые-белые калачи, вот такие, — и он показал, какой толщины калачи. Самое малое — с мельничный жернов.
Новость и вправду была удивительной. У нас глаза под потолок полезли. Мы все враз языка лишились.
— Врет, поди, — первым опомнился Шайхаттар, который из всего себе выгоду вытянет. У этого Шайхаттара железные коньки есть. Скатился на этих коньках по горбатому переулку Белого Юмагула два раза — плати копейку. Шесть раз — три копейки. На большее — казна тоща. Как зима приходит, я дотла нищаю.
— Если бы врал, разве мой отец ему поверил? Мой отец ни капли не верит, когда врут.
— Конечно, соврать — это у Круглого Талипа в повадках есть, только сейчас вступил в разговор Шагидулла, — но что в городе калашный праздник идет — тоже возможно.
— Конечно, возможно, — поддакнул вожаку его пристяжной Валетдин.
— А почему, может, спросите? — вопросил наш предводитель.
Мы все уставились на его тонкогубый рот. Вот сейчас из этого самого рта, как скворец из гнезда, выпорхнет ответ. Ответа не последовало, зато предстал новый вопрос:
— Откуда калач вышел?
— Откуда же еще, из печки, — хотел подивить нас своей находчивостью Ибрай.
— Это ты из печки вышел, только рановато вынули тебя, не допекся… — язык у нашего вождя порой крапивы злей.
— Его из белой муки пекут, — уточнил Ануар, сын Белого Юмагула. Его слова Шагидулла и вовсе мимо ушей пропустил.
— Слово «калач», парни, из слова «кала»[5] вышло. И означает это городской хлеб, городская еда.
Ого, чего только не знает Шагидулла-агай, мой родственник!
— Ну и пусть, нам-то что за польза? — опять встрял Шайхаттар. Давай лучше в «Найди тюбетейку» сыграем.
— Так когда же этот праздник?
— Не знаю… Только Круглый Талип отцу говорил, что калачи прямо сам, своим ртом ел.
— Когда ел-то — вчера, сегодня, год назад? — горячо допытывался Шагидулла. Насип растерялся.
— Уж, наверное, сегодня ел, коли сегодня говорил… Или вчера… пробормотал Насип. — Он как раз из города шел, когда к нам заглянул.
— Круглый Талип про зайца, которого на будущий год подстрелит, нынче растрезвонит, но о прошлогоднем новость до этого года держать не станет, — вступил наконец в разговор Мухаррям. Годами он ровесник Шагидуллы и Валетдина, и в рост тоже вытянулся. Приказы-наказы предводителя исполнять не очень ретив. В споры, в игры входит редко.
— А если зайца вовсе нет? — все сомневался Шайхаттар.
— Чего нет — того не скажет. У него в словах всегда свой смысл есть.
— Сказать вам самую правду? — заявил вдруг Валетдин.
— Скажи!
— Я обычаи русских все изучил. Они, коли начнут праздновать — так на целую неделю, раньше не успокоятся. От воскресенья до воскресенья гуляют…
Валетдин знает, что говорит. Когда его мать замуж вышла, он не то три, не то четыре месяца в русской деревне, приюте жил. Там он и по-поросячьи хрюкать научился. Так похоже хрюкает, что его бабушка в ужас приходит. Но по-русски говорить не выучился.
— Какой сегодня день? — спросил вожак.
— Пятница. Нынче полуденный намаз в мечети читали, — сказал Асхат.
— Раз так — не прошел еще калашный праздник, — заключил Шагидулла. И торжественный свет скользнул по его лицу. — Кто да кто хочет калачи до отвала поесть, становитесь справа от меня!
Мы все, кроме Шайхаттара и Мухарряма, гуськом, как утята, спускающиеся к речке, встали справа от вожака.
— А вы что, уже под завязку калачей наелись?
— Наверное, не пойду, не велик барыш — один раз калач поесть, пожал плечами Шайхаттар.
— Сегодня вечером с отцом на Уршак поедем, на мельницу, рожь молоть, — сказал другой. — Нам не до калачей, с черным бы хлебом не разминуться…
Ради того, чтобы один раз калачи поесть, мы за двадцать пять верст отправиться готовы. Что это — обжорство, жадность, самая обычная глупость? Или что-то совсем другое? Вот сейчас, с седой вершины прожитой жизни, я оглядываюсь назад и прихожу к мысли, что дело совсем и не в калачах было, а в нас самих. Потому что росли мы, умея выискать в пучке лишений росточек радости, в горсти горечи — крупинку сладости. И потому, когда мы выросли, когда в голову вошло понимание, а к сердцу — пришла страсть, мы готовы были одного материнского благословения ради пройти сквозь тысячу испытаний, ради того, чтобы хоть раз заглянуть в глаза любимой, мы за тысячу верст, с края войны, зажав ладонью открытую рану на груди, спешили к родному становью. Хоть на день, хоть на час…
— Шагидулла! Уж не солью ли порог Гидельнисы посыпали? Как ни посмотри — там, как телята, толкутся! Вон отец вернулся — вдрызг! Лошадь распряги! Господи, мне ль с ними не тяжко: один — пьянчуга, другой — придурок, третий — по-бродяжка! Шагидулла, говорю! — это мать нашего головы, Минлекай-енге,[6] с той стороны улицы так складно выкликает. Голос ее на весь аул слышен. Потому и секреты у них дома не залеживаются.
— «Германской войны» нынче не будет, — объявил предводитель. Завтра, как стадо погонят, всем на Городской дороге, возле песчаного карьера собраться. И смотрите, чтобы всякие лишние людишки не проведали. — И он с каким-то намеком посмотрел на Шайхаттара и Мухарряма.