Алба, отчинка моя… - Василе Василаке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вот, будь добр, напиши мне здесь адрес… Только химическим карандашом, ладно? Чтоб не стерлось…
— Давайте конверт.
— Так это не конверт — посылка…
Из широкого подола она вынула какую-то «куколку» и протянула мне — в белую льняную тряпицу было что-то туго обмотано и крепко-накрепко зашито.
— Что здесь у вас?
Я и правда стал похож на издерганного, замороченного таможенника.
— Да вот, люди говорили… Прошел слух, что бадя Аргир жив. Ну и я… Дай, думаю, свяжу ему носки… Только адреса не знала, а вчера вечером лелика Наталица сказала. Вот, надо бы отправить. Этот слепой из Вулпешт, может, только хорохорится, что послал…
Сонный хмель еще плутал где-то по уголкам тела, отступая перед утренним ознобом.
— Ну, где ваш адрес? Куда писать-то?
Она протянула замусоленный клочок бумаги. Смотрю, а там коряво, вкривь и вкось — три слова.
— Не дойдет! — мрачно заявил я. — Что это за адрес — ни улицы, ни номера дома.
Тут мама не выдержала:
— А ну-ка, балабон, тащи карандаш и делай свое дело, женщина тебя просит!
Хочешь не хочешь, поплелся в комнату. Эти носки, толстые, плотно перевитые, похожи были на спеленатого младенца, будто неумелые девичьи руки скроили из лоскутков тряпичную кукляшку.
Вернулся и вижу: Анна-Мария наклонилась и лизнула льняное полотно там, где нужно было вывести адрес. Казалось, косуля или какой-то дикий зверь облизывает своего детеныша-первенца.
— Ну что, так и писать — без улицы и без номера? — в — А тут, на бумажке, все, что надо, Вэлике… Посмотри, деточка, — Анна-Мария опять сунула мне в руку смятый обрывок газеты. — Сама лелика Наталица передала, а ей слепой сказал: «В Кенигсберге все его знают, этого господина, тем более почтальон…»
Откуда было мне знать, кто такой профессор Иммануил? Просите написать — пожалуйста! Карандаш без запинки обводил черточки и закорючки, буквы выросли, округлились, и на белом полотняном поле — помните ту смеющуюся белизну ковыля?.. — растеклись фиолетовые разводы, словно запеклась кровь убитого:
Гор. Кенигсберг
Профессору Иммануилу Канту
— Не мешало бы добавить, — вздохнула Анна-Мария. — Для Аргира Касьяна, вашего слуги и помощника…
…Теперь-то я старик, но не дает покоя та давняя история. Поверьте, так оно и было, как рассказал. Иначе зачем заводить бесконечный этот спор с ковылем?
И вот сегодня, когда уже не только Кант, Аргир, Михалаки Капрару, Василий Бану, Георгий Лунгу, но даже Анна-Мария стали травою, беспокойно у меня на душе — ведь давным-давно, хоть и по неведению, но содеял я что-то неладное, и никто уже не в силах исправить… Подумал, надо поведать обо всем и взять на себя вину за те мгновения раннего июльского утра, когда рука ребенка отправила в никуда, в небытие, бесконечное и безвозвратное, пару шерстяных носков, связанных одинокой женщиной, которая ушла из жизни, так и не родив. Ведь кто такой Иммануил Кант, если не это самое НИКУДА? И в чем виновата вдова по имени Анна-Мария, у которой война отняла двух мужчин?
А ковыль… Да что ковыль! Так, трава травой…
Хотя — кто его знает… Ведь говорят же: «Хрупкие вы, травинки, шаги ваши малы и неприметны, но вся огромная земля расстелилась у ваших ног…»
Перевод М. ЛомакоНа исходе четвертого дня
(Повесть)
И пусть среди потомков раздастся славословьеТому, кто вырвет камень, что взял я в изголовье.
М. Эминеску. «Молитва дака»1
Вот уже три дня покойный Кручану лежит на столе, и сегодня четвертый день перевалил за полдень, а о похоронах что-то неслышно. Конечно, по всем христианским обрядам следовало бы предать земле тело на третьи сутки, но вчера, как на грех, приехала комиссия из района (судебно-медицинский эксперт, майор милиции и следователь прокуратуры), сделала вскрытие и увезла с собой сердце покойного. При чем тут сердце?.. Почему именно сердце и ничего больше! Но комиссия, видите ли, рассудила иначе, сунула сердце в банку и — в район, а там, говорят, еще дальше отправили, в институт головной, то есть главный, ибо покойный Кручану, а с этим никто спорить не станет, помер не своей смертью. Нет, с одной стороны, сердце его само лопнуло, но ведь, с другой, говорят, еще до того, как ему разорваться, было оно здоровее нормального раза в полтора, вот ведь в чем закавыка, а посему отложили похороны еще на денек.
Село прямо-таки стонало от сомнений и разговоров… Самые невероятные выдумки и догадки мгновенно разлетались от магалы к магале, такого уже давно не бывало… Впрочем, позвольте, ну конечно же четыре года сравнялось, как помер дед Костакел, еще и родичи его вместе с соседями, поминая на днях усопшего старика, говорили с удивлением друг другу: «Ба, да неужто же после дедушки Костакела никто не помирал в этом селе!»
Не стоит удивляться тому, как уважительно-ласково его называли, говорили и еще мягче — «дедуля», ибо все любили его уже за одно то, что он — душа голубиная — дожил до второго младенчества (девяносто три года четыре с половиной месяца — это ведь, без малого, почти что столетие), да еще столько повидал за свой долгий век (и в самом деле: был подданным двух империй, трех русских царей и румынских двух или трех королей!), и сколько войн пережил и всяких бед человеческих — уму непостижимо, однако пребывал в здравом уме и твердой памяти до последнего вздоха.
Служил он в бывшем Крестьянском банке, но деньги у него не прилипали к рукам, и потом долгое время работал кассиром в сельской промкооперации (девять лавок и шесть буфетов выручали в день немалые суммы!), и до того был всегда чист, что односельчане не хотели отпускать его на заслуженный отдых… и ладно бы, да уж больно он одряхлел за последнее время, и ноги едва носили его в районный банк и обратно, а как-то, подводя годовой баланс, он расплакался: «Отпустите вы меня, добрые люди!..»
Потребители согласились не сразу: «Да мы отпустим тебя, но останься, пожалуйста, хотя бы в ревизионной комиссии, как-никак и здесь нужен хозяйский глаз, а уж как все мы тебя уважаем, про то и говорить нечего…»
Старик был польщен и опять прослезился.
«Значит, опять цифры, добрые люди! Куда вы меня посылаете? У вас на уме одни только цифры, дорогие односельчане, а я никак не могу… Боюсь! Эти цифры — словно демоны, честное слово. Я-то знаю, как они человека мучат!.. Худшему врагу не пожелаю. Большая совесть нужна… или чтоб совсем ее не было!»
Милый, дорогой дед! Тронутые этой исповедью, односельчане проводили его на пенсию. А старик, голубиная душа, созвал соседей, тех, что постарше, и прочел им свой «Последний завет старого банковского кассира». Вот что в нем было сказано:
«Другого никакого имущества у меня нету, а оставляю я в наследство внуку моему Аурелу этот стул с плетеной ивовой спинкой и завещаю ему, чтобы помянул меня вместе со всеми на третий день по переселении моем в горний мир и на девятый день, когда я постучусь в ворота всевышнего (сохраняем его слог из уважения к той любви, которой окружали его при жизни и после смерти все односельчане без исключения!), и прошу внука моего Аурела, чтобы отправился в монастырь Думитрана, нашел монаха Еронима, который по моей просьбе, когда мне только девяносто первый сравнялся, совершил, как у нас водится, похоронный обряд надо мной, грешным; так вот, прошу моего внука разыскать этого доброго человека, дать ему мои сбережения в количестве ста рублей и еще передать на словах, что, мол, покойный дедушка Костакел велит на эти сто рублей купить церковных свечей и зажигать их перед святыми иконами каждую пятницу, субботу и воскресенье за грехи мои тяжкие, за которые, веришь или не очень, а отвечать надобно…»
А теперь, уж так получилось, что за четыре с лишним года со дня смерти дедушки Костакела сколько ни происходило всего в нашем селе, но, к удивлению всех, никто здесь больше не умер!.. Как будто бы дедушка захватил в могилу с собой саму смерть, словно табакерку, в кармане выходного костюма…
Так ли уж это удивительно? Но вот новая смерть, через четыре с лишним года, да еще такая странная, неожиданная, шалая и бьющая по мозгам, будоражащая воображение, словно красная тряпка на палке перед носом разъяренного быка, иначе зачем комиссии из района приезжать, зачем ей сердце ушедшего? Ведь это детям не объяснишь… так в чем же дело?
Нет, что ни говори, а ненормальная это штука. Взял человек да наложил на себя руки. Взять опять же светлую кончину дедушки Костакела (может, и не следовало еще раз поминать его всуе?), да ведь как хорошо человек кончился, можно сказать, ко всеобщему облегчению и по времени — тютелька в тютельку, так что никто из родственников и соседей не видел его в кровати долгое время, никому он не досадил и никого не обеспокоил ничуть, ну и себя вполне естественным образом избавил от долгих мук, то есть и с этой кончиной все было понятно.