Кандагарская застава - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы же бешеный, все говорят!.. Вам бы только кровь свою и чужую лить!.. Грифа на срельбище зачем пристрелили?… А я не хочу!.. Мне в Союз надо!.. У меня мать-сердечница!.. В больницу слегла, когда я рапорт подал!.. У меня невеста в Ярославле, вернусь, и поженимся!.. Ее родители квартиру дают!.. У меня родственник, дядя, в Генштабе, в управлении кадров!.. Я сам просился сюда, не хотел быть блатным!.. Но я не желаю зазря!.. Буду жаловаться!.. Вам это так не пройдет!..
Его лицо выступало из тьмы, худое, остроносое, с блестящими, выпученными глазами, с шевелящимся, визжащим ртом. Будто истинный, скрытый человек вырвался вдруг на свободу из-под грубой, пропитанной потом одежды, из-под ремней и застежек, из-под брезентового «лифчика» с полупустыми магазинами. Показал на мгновение свой страшащийся, растерянный лик, пока его снова не загнали внутрь железных и брезентовых оболочек, не забили внутрь коротким, жестоким ударом.
— Где наши со сто первой заставы?… Почему не идут на подмогу? Когда контрольное время? Куда Абрамчук подевался?… Кто готовит так операцию!.. Воевать разучились!.. Десять лет воюем с танками, с «тушками», дикарей с кетменем победить не можем!.. Мне говорили в училище — сгнило все!.. На нас, молодых офицеров!.. Очистим армию!.. Весь сор разгребем!.. Блатных — к черту!.. Пьяниц — к черту!.. Воров — к черту!.. Офицерскую честь восстановим!.. Мне священник один говорил!.. Все здоровые силы!.. Такие, как вы, погубили армию!.. Вы ее разложили!..
— Заткнись, шкура-мать, — тихо, одолевая слабость, сказал майор. — Салага, щенок!.. Заткни свою «варежку»…
— Если мы сдохнем здесь, вы ответите!.. Перед трибуналом ответите!.. Не буду вам подчиняться!.. Приказ выполнять не стану!.. В Отечественную гранатами себя подрывали, потому что Москва за спиной. И заградотряды!.. Здесь ни Москвы, ни отрядов!.. Не стану себя подставлять, чтоб вам орден достался!.. В водку его обмьшать!.. — Он колотился в истерике. В сумерках было видно его бледное, трясущееся лицо.
— Молчи, сука!.. Завяжи кишки! — сказал майор. — Ты офицер, шкура-мать!.. Возьми себя в руки! Солдат постыдись, живого и мертвого!.. Врагов постыдись, они тебя, суку, слушают!
— Я жить хочу!.. Я молодой!.. У меня невеста! — Лейтенант захлебывался, плакал. Были видны его слезы.
— Постыдись, шкура-мать! Ты же мужик — не баба! — сказал майор. — Птенчикова постыдись! Он тебя, гада, собой закрыл, жизнь тебе свою подарил, а ты его поганишь!.. Лучше бы тебя прихлопнуло, а он жить остался! Прекрати визжать!.. Лучше иди застрелись!..
Лейтенант плакал, захлебывался, дергал плечами. Пленные молча слушали всхлипы. Небо быстро светлело. Снаружи, во дворе, среди измятых засохших трав и обломков глинобитной стены, виднелся убитый — его белая чалма, серое в бурьяне лицо, скомканный ворох одежд.
— Варган, — позвал Кологривко, — айда оглядимся! Скользнули в сумерки, разошлись в разные стороны вокруг дома.
Он знал это особое, остановившееся предрассветное время: ни свет и не тьма — колебание между светом и тьмой. Большинство людей в это время спит, и только рабочие ночных смен, вахтенные матросы, караульные да пьяницы, просыпавшиеся под заборами, знают это медленное, из теней и сумерок, время. Теперь, прижавшись к саманной стене, слушая затихающие всхлипы лейтенанта, Кологривко вдруг вспомнил московское утро, когда один, без угла, устав от вокзальных скамеек, брел по бульвару мимо бледных недвижных домов, под деревьями, на которых спали галки. Вышел на площадь, стоял, тоскуя, среди каменного, равнодушного города. Что-то замелькало вдали. Увеличилось, наполнило улицу гулом, полетом, яростными синими вспышками. Три черные машины, длинные, плоские, гладкие, промчались, обдав его плотным ветром. Он теперь подумал на секунду об этих машинах и тут же забыл, чутко обратился к «зеленке».
Светало, и сумерки земли превратились в тени. Тьма вытаивала, испарялась. Проступали бугры, деревья, рытвины и строения. Небо наливалось синеватым, прозрачным свечением. Становился виден ландшафт, который ночью был неясен, искажен перекрестьями трасс, внезапно возникавшими вспышками, туманно-белыми звездами, страхом, азартом и ненавистью. Теперь же ландшафт принимал свои истинные очертания.
За развалинами открывалось просторное поле, поначалу показавшееся выгоном. Когда-то хлебное, неубранное, с нескошенной, колко-торчащей пшеницей, оно разделялось на мелкие, неровные клетки, каждая из которых была обвалована, окружена мелкой сеткой арыков. Все арыки были сухие, многократно разрушенные артиллерией, и несжатое поле было черно-желтым полем зимы и войны.
Тут же, по полю, у развалин, возвышались глиняные кучи подземного колодца кяриза, будто их натолкала из-под земли огромная, пробежавшая поблизости землеройка. Кяриз приближался к развалинам, а потом уходил к дальним деревьям. Груды выброшенной из колодцев земли казались метинами воронок, словно их выдолбили серией бомб с самолета.
Чуть в стороне проступила дорога, к которой они так стремились, на которую вышли под звездами, брали пленных, на которой был сражен Белоносов. На дороге, казавшейся ночью мучнистой, а теперь грязно-горчичного цвета, Кологривко разглядел светлый клок материи — чалму, упавшую с головы моджахеда.
С другой стороны виднелся поломанный сад, а за ним сквозь прозрачные стволы — разрушенный кишлак. Горы каменистой глины с остатками сводов, полукруглых арок, остроконечных руин. Кишлак казался древним, извлеченным в раскопках селением. За кишлаком и садом наблюдал Варгин, его ботинки, серые портины виднелись из-за развалин стены.
Тут же, у дома, лежали убитые. Кологривко внимательно их оглядел: не остался ли кто в живых, не получит ли он, Кологривко, пулю в спину, когда, очнувшись, раненный, из последних сил, умирая, направит ствол автомата в ненавистного шурави?
Ближе всех лежал тот, кого Птенчиков сбил со слеги, — прострелил ему ноги, а майор вогнал ему пулю в лоб. Он лежал ногами к Кологривко, и его пыльные, разорванные очередью шаровары были черные от крови, а на чувяках поблескивали тусклые медные заклепки. Автомат его валялся в бурьяне, на цевье и прикладе так же тускло крапинами блестело украшение из меди.
Другой, убитый Варгиным в спину, сгорбился у сарая. Видно, пуля пробила спинной мозг, вначале выгнула дугой, а потом, после смерти, стянула и скорчила. Он спрятал лицо в коленях, будто делал кульбит. На макушке слабо серебрилась малая, словно приклеенная, шапочка.
Третий мертвец, пропоротый ножом майора, лежал лицом вверх, задрав густую, дыбом стоящую бороду. В открытых губах блестели слюна и зубы, а руки схватили живот, будто пытались закрыть и сдвинуть рану.
Четвертый, тот, что выстрелил в Птенчикова и сам погиб от пуль Кологривко, темнел поодаль. Сквозь сухой бурьян виднелось его острое голое колено. Порчина продралась, и костистая нога вылезла наружу.
Все четверо, кто участвовал в ночной рукопашной, были здесь, во дворе. Другие, раненные, уползли, кровяня несжатую пшеницу и пыль. Иные убежали, не выдержав огня автоматов. Двое убитых, Белоносов и Птенчиков, остывали в доме. И он, Кологривко, живой, под розовеющим небом оглядывал двор и «зеленку».
Он понимал, что случилась беда, что они в ловушке. «Зеленка» вцепилась в них своими колючими зарослями, корявыми зазубринами кишлаков… Не хочет их отпускать, готовит погибель. Двое уже погибли, и очередь теперь за оставшимися. Он испытывал страх за себя, но больше — за майора, Варгина, лейтенанта, а также за Белоносова и Птенчикова, которые числились в группе и, убитые, все еще в нем нуждались.
Он поднял глаза на дом, на грязно-желтые стены. И над входом, над зияющей, проломленной снарядом дырой, увидел рисунок. Тот самый, что год назад углядел с брони «бэтээра», но издали не смог рассмотреть, отсеченный огнем пулемета.
Теперь он увидел рисунок и изумился ему. На глине выцветшими, иссушенными красками была нарисована Дева. Вернее не дева, а крылатый конь с женской, украшенной венцом, головой. Огромная роза вырастала у нее за спиной. Крылатая Дева с конским туловом и хвостом несла на себе цветок.
Он смотрел на нее, потрясенный. Ему показалось, что он знает, видел ее. Не помнил, где и когда, но видел. Быть может, она пролетала сквозь детские его сновидения, когда охватывали его болезни и жары и он ее видел в бреду. Или на пожаре в Тобольске, когда горели нефтяные цистерны и он, обмотавшись в дерюгу, нырнул в трескучий чад, перекрыл раскаленный вентиль. Или на стройке под Курском, когда оголенный провод задел за кабину крана, крановщик колотился, умирал, сжигаемый током, и он, Кологривко, метнулся на помощь, упал, отброшенный страшным ударом. Эта Дева посещала его в страшных похмельях после неудач и несчастий — измены любимой, смерти товарища. И вот вдруг настигла его здесь, в афганской «зеленке», выступила на саманной стене.
Ее грозный лик взирал на него со стены. Пламенел за спиной цветок. И он, изумленный, испуганный, не знал, что надлежит ему делать. Быть может, каяться перед ней за неверно прожитые годы? Умолять о прощении за то, что явился сюда с оружием? Бежать от нее что есть мочи по сгоревшим полям, загубленным садам и арыкам? Или твердо, по-солдатски, встретить свой смертный час? Что делать ему перед ликом крылатой Девы?