Меблированная пустыня (сборник) - Леонид Финкель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я согласно кивнул головой. И тут же почувствовал на глазах слезы: «Действительно, институтка!» – прошипел я про себя. Всю жизнь я прожил с ощущением какой-то странной вины перед людьми. Вины и долга.
Чем ближе мы приближались к театру, тем настойчивее становилась подруга: Толстой не нужен. Шагал тоже чудак из галута. Разоружает, отвлекает от конкурентов. Все, что придумано в этом мире, в сущности, никому не нужно. Все давно умерли. Панихида – завтра. Евреи обогащали цивилизацию? Лучше бы не плелись в Бабий Яр да Освенцим… да не корректировали бы свое поведение с оглядкой на Марью Алексеевну.
Я сидел, уткнувшись в лобовое стекло. Спасайте мою жизнь! Моя персона – нон грата в стране перевернутых столов… Не могу! Не желаю! Между нами – пропасть…
– В общем, бери себя в руки…
– Обещаю, буду, настойчив, как умирающая муха…
– Ну… другое дело…
– Ах, Одетта, Одетта…
По знаку светофора машина остановилась. Красный свет. Потом зеленый. Стоящая перед нами «субару» все никак не могла тронуться. Моя женщина, моя Одетта даже подпрыгнула от нетерпения:
– Ну же… Ну…
И тут я вдруг понял нечто большее, чем собирался:
– Браво, подруга! Ты такая же нервная, как и я…
– Мы все нервные, – ответила она вяло, – вчера в Кнессете один министр кричал другому: «Ты как был бараном, так и остался!»
Слезы все катятся и катятся по моим щекам. Я подставляю ладонь, и ладонь делается мокрой от слез.
Поющие нервы… Вот что объединяет всех нас. Сабров и олим. Выходцев из Эфиопии и Румынии, Туниса и Польши, Марокко и Советского Союза. Работающих и безработных, домовладельцев и живущих на съемных квартирах. Мы все нервные, и глаза у нас тоскливые, как у больной собаки. Мы нервничаем, когда нервничать надо, и не остаемся безучастными, когда, кажется, можно и успокоиться. И до всего нам есть дело…
Я слышал какие-то крики, вопли, завывание, уханье, скрип тараканьих шагов. Что-то летело на меня, какие-то существа, в желтом болезненном зареве полыхали бабочки с девичьими лицами…
Мы явно летели в пробку. Поспеть к началу спектакля было уже проблематично. Оба нервно поглядывали на часы.
– Одетта! Если я буду твоим последним мужем, мы всегда будем выезжать вовремя…
– Твои проблемы, – сказала она и затихла.
И на бешеной скорости погналась за красным автобусом, в котором ей приглянулось баранье лицо усатого водителя.
– Спектакль – дерьмо, двадцать лет не могу понять, зачем так надо кричать на сцене?
Мы сидим в маленьком уютном зале театрального ресторана. Тихо звучит босанова. На сцене было так буднично, заурядно, а здесь тихо, ощущение покоя и предвкушение праздника.
– Помнишь тот мой спектакль? Он был еще хуже…
– А… Они тоже орали… Давили на психику… Дозволенный патриотизм демонстрировали: «Герой Советского Союза Цезарь Львович Кунников…» Они, не знали, что его записали русским, только чтобы дать Героя? У тебя же этого и в пьесе не было…
– Дописали…
– Актеры были стертые как пятаки, смертельно уставшие, видно, репетировали всю ночь… И так уныло, без увлечения, без темперамента и страсти играли в миллионный раз плохой спектакль о «еврейском человечестве»…
– Да, да… Мне это снилось ночами: «…В моем подъезде уже третий месяц не горит лампочка. У Сидорова горит. У Приходько горит. У Вассермана, представьте, горит. А у меня – не горит. Ну, вы, конечно, понимаете, в чем дело. Сначала сына не приняли в музыкальную школу – говорят, нет слуха, как будто я это и без них не знаю. Тогда объясни ребенку, как его добыть. А вот теперь еще и лампочка не горит. Звоню в ЖЭК, звоню в райжилуправление, в горжилуправление:
– …Что вы нам морочите голову, – подхватывает Люська, – во всем мире энергетический кризис – чепуха. Упраздните январь и февраль, удлините июнь, июль, август… А они мне говорят, скажите лучше, у какого психиатра вы лечитесь? Все, жена, все, если тебя считают верблюдом, так плюй на всех! Между нами – я единственный наследник дядюшки-миллионера. Он зовет меня отдохнуть на побережье Атлантики. Мне снятся цифры, цифры, цифры и я уже не знаю, что это – мой счет в банке или номер моего телефона? Все жена, едем…»
– Люська, ты помнишь эту дребедень на память?
– Конечно! Я повторяла эти монологи много раз. А если бы у того лопуха не было дядюшки-миллионера, он бы поехал сюда? И почему в Атлантику, он что так и не завернул в Израиль? Потому что Израиль для него по-прежнему страна, в которой где-то находится Иерусалим… И Стена Плача… Левка-Клёвка, зачем вы все приехали сюда? Строить новый Израиль? А мне хорошо было в старом… Без русского языка, без страданий по мировой революции, мне было хорошо здесь даже без Таганки или Галича… Мой балетмейстер сидит и мечтает: сейчас у нас в Минске осень. И желтые листья плывут хороводом. Там – мои братья, мои друзья – неужели они все это видят? Ему по ночам снится старая лиственница. И ее хвоя, тонкая, как короткие золотые волосики. Он смотрит на небо и вспоминает белорусские озера – синие, синие, голубые-голубые. И кричит по ночам… Ты же об этом писал, Левка-Клёвка, писал все правильно, ты их подсмотрел, точно сквозь время… Чего же они все от тебя хотели, твоя учительница Кац? И другая, тоже Кац… Недавно, я слышала она выступала по русскому радио и говорила, какую полноценную и счастливую жизнь она прожила в Советском Союзе…
– Я виноват, Люська, если б я отдал свою пьесу на радио «Голос Америки»… Я вообще кругом виноват. Я был плохим евреем. Я так и не выучил язык идиш. Я смеялся над плохим произношением тех, кто только с 1940 года стал гражданином этого государства. Когда им было успеть язык выучить? Разве что в гетто?
– Ты с ума сошел! Кто бы взял твою пьесу на «Голос Америке»? Ты прав был, Левка, в твоей пьесе не было ни капли лжи, но и не было ничего такого, чего б каждый день не случалось в Израиле… Но… Как бы тебе сказать, нельзя сор выносить из избы… Вот чего тебе не простила Кац, и твой Рыжий Математик – сор… И вообще, нельзя, никогда нельзя играть в чужие игры, они всегда переиграют, обманут, обмажут… Зачем ты тогда остался? Зачем тебе надо было беседовать с каким-то там «Дирижаблем», разве ты не понимал, что он тебя проведет? Они способны на все. Я их боюсь даже здесь. Честно говорю, я их смертельно боюсь!
Я глядел на ее доброе детски-губастое лицо и думал о проклятом времени, которое могло довести до такого состояния человека, уже никак не связанного с прошлым отечеством. Той страны уже давно нет. Она сошла с ума. Но она все мстит и мстит. А жизнь по-прежнему движется вечной наивностью людей…
Я сторонился людей. Я был растворен в огромной стихии ужаса, понимаемого в самом широком смысле – народ, государство, дело.
Спектакль принимала комиссия министерства культуры тринадцать раз! Уклончивые, хмурые, хитрые морды, они каждый раз вырезали какое-нибудь слово, реплику, сцену, казавшуюся им двусмысленными. Пьеса, которой режиссеры и «режиссеры» в более широком смысле слова замышляли как антисионистскую, явила свою противоположность. И члены комиссии стонали и все кромсали, кромсали, кромсали. Я хлопал дверью и уходил. И угрожал, что снимаю своё имя. И тогда ко мне присылали гонцов и говорили, что молодой коллектив остается без зарплаты, потому что им нечего показывать, а артисты филармонии, видите ли, получают денежки от количества спектаклей, а не репетиций. А уже давно исчерпанный репетиционный месяц только один…
Я все дальше уходил от себя, терял себя, свою единственную хорошую привычку – недопущение людей в душу. Люди окружали меня постоянно. И каждый доказывал что-то противоположное, одинаково для меня постыдное…
Я терял себя в мутной дряни, где были намешаны неудовлетворения, стыд, страх разоблачения, который явится, когда пьеса появится на сцене. Что-то я не доделал. Не закрутил какую-то гайку на нужный виток. Зачем было соглашаться на пьесу? Зачем было отстраняться от постановки, ведь чувствовал же, что случится что-то гаденькое…
Позвонила Мила:
– Я рада, что классовое чутье в тебе взяло вверх. Если подумать, то что-то может у нас склеиться…
– А если я задеру тебе юбку где-нибудь в темном углу? Ты что, уже не боишься забеременеть?
– Так хамски могут разговаривать только знаменитости, – сказала она тоскливо…
– Понимаешь, Милочка, – сказал я напрягаясь, – каждая баба, даже самая дурная и подлая, хочет что-то отдать понравившемуся ей мужчине, хоть какую-то частичную девственность. Ты уже подумала, какую часть своего тела ты можешь отдать в мое распоряжение?
На премьеру я не пришел, сказавшись больным. Люська сидела со мной рядом и плакала. А потом пришло утро без зари. Прямо с утра начинался новый вечер. Я бы десятки раз погиб, сорвался с края, если б рядом не было Люськи. Казалось, она воплотилась во все вещи, во все явления, во всех животных, она воплотилась во всех женщин, которые мне когда либо нравились, хотя я должен был признаться, что никто больше, не производил на меня такого неотразимого впечатления. Рядом с ней я жил в мире, населенном добрыми мужчинами, добрыми старухами, чудесными вещами и восходами и закатами, достигшими совершенства. Я жил в мире, бесконечно щедро и полно населенном ею одной.





