Над краем кратера - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице слабый морозец, темно, свежо и распахнуто до звёзд, и это особенно остро ощутимо после недели туманов, слякоти и мороси. Месяц в небе ясный, но тени от деревьев и стен мягкие, незавершенные, чуть размытые, как бы непросохшие, и в этом такая незащищенность и нежность, как на японских акварелях.
Мы идем рядышком, не прикасаясь. Поднимаемся вверх по улице, чтобы потом спускаться по тихой Парковой, на которой она живет. И я говорю, почти не слыша, что говорю, как будто лишь прикасаясь к словам кончиком языка, а они сами летят и летят. Мешаю сведения о луне с анекдотами, попадаю на любимого конька, и поехало-понесло в любимые мои фантазии о корабле-городе. Внезапно ловлю себя на слове «бугшприт», теряюсь, замолкаю. В толк не могу взять, откуда он – бугшприт, – встрял, как кость, и вообще – скорее на берег, к ней. Оглядываюсь на нее и понимаю, что совсем неважно, о чем говорю – ни ей, ни мне. А главное, что я чувствую – в каждом мгновении она со мной, я ей интересен, нужен, приятен, и это ощутимо во всей ее фигуре, лице, движениях, в почти легендарной шапочке, хотя она и не смотрит на меня, идет себе рядышком, каблуками дробит тонкий ледок в лужах.
* * *Приходит зима и уходит зима. Я родился в декабре. Мне уже тридцать два, и в последние годы не минет меня пусть редкий, без слякоти и туманов, декабрьский вечер со слабым морозом, когда гуляю один, слушая, как, замерзая, чуть слышно потрескивает вода в лужах. Поскрипывают деревья, хрустит ледок под ногами пешеходов. Звуки бодрящие, и в них – надежда, что впереди еще многое, может быть, даже еще – вся радость и вся печаль.
Но никогда не забыть и ни с чем не спутать тот звук, когда под ее каблуком потрескивал ледок. Серебряная ниточка звука исчезала, возникала снова, и рядом с ней жила моя боязнь, что в любой миг она может порваться, пропасть, – серебряная ниточка, на которой так тяжко висела невыносимо счастливая моя жизнь, – и её только-только начали мне отпускать понемногу. Господи, так было страшно и непривычно, и даже не верилось, просто пугало быстротой, с которой нахлынуло (полчаса назад я и не знал ее), что я поспешил распрощаться с нею у ворот ее дома.
Меня несло обратно, как несет под уклон глыба под гору, и не можешь остановиться, и радостно лететь и страшно, что в конце пути глыба развалится и раздавит своими обломками.
Я изо всех сил старался сдерживаться, и в этом сдерживании была такая полнота приходящей жизни, как будто кончиком ботинка осторожно пробуешь каждую набегающую на тебя минуту.
Уже поздно, дверь в общежитие заперта. Деликатно поскребся в стекло, с виноватым лицом обогнул дежурную. Иду по коридору, распахиваю дверь в комнату, что-то льется сверху за воротник. Успеваю отскочить. В темноте различаю: лежащий на койке Кухарский, дергает веревку, протянутую к чайнику, повешенному на гвозде над дверью. Веревка обрывается, чайник с грохотом и плеском летит на пол, по коридору бежит дежурная. Успокаиваю ее, закрываю за собой дверь. В темноте сдавленные звуки, скрип коек под Кухарским и Гринько, гогочут черти, надрываются, даже не знают, что со мной произошло. И я хохочу вместе с ними. Срываю с себя одежду, валюсь на койку.
Лежу с открытыми глазами, гляжу за верхний краешек ночного окна. Ребята уже спят беззвучно, как сурки. А я не знаю, что делать, чтобы не раздавило обрушившимся на меня, как ледяной водопад, захватывающий дыхание, не знающим удержу и меры, самим собой захлебывающимся избытком жизни. И лицо мое, одеревеневшее, как бывает, когда вырвешься из-под ледяного обвала воды, непослушное, растягивается и растягивается, то ли в улыбку, то ли в испуг.
Пытаюсь зацепиться за мелочь, как утопающий за соломинку: хочу её увидеть – просто девушку Лену. Обычные руки, ноги. Шапочку долой, надоела, набила оскомину. Талия даже тяжелая, и ноги чуть толсты в лодыжках, и движется как-то лениво. Но как плавно и крепко, с какой ангельской неуклюжестью, от которой обмираешь. А обмер – и тотчас же сбивает с ног вновь бьющий, неизвестно откуда, избыток ледяного восторга.
Верчусь на продавленной скрипучей койке, выхожу в туалет, сую лицо под струю воды из крана, пью, опять ложусь, закрываю глаза – всплывают её – мерцающие. Чепуха: как это, мерцающие? А шея длинная и как будто всё к тебе тянется. И голос грудной, но за ним еще и другой, чуть нежнее и выше. И когда она удивляется, смеется, убеждает – тот, как искорка, раз – сверкнул и спрятался. Спятил, ну, правда, спятил: двойной голос…
Не могу уснуть, одеваюсь, говорю дежурной, что голова болит, хочу проветриться. Выхожу в ночь, просторную, чистую, с далеко протянутыми густеющими тенями, в ночь, которая только одна и может вместить изматывающий, счастливый, бестолковый, ледяной наплыв обуревающих меня чувств.
* * *Поглядеть со стороны, я и впрямь стал напропалую проматывать время. Кончаются занятия, в общежитие не иду. Шатаюсь по университетским корпусам, коридорам, двору, обнаруживаю незнакомые уголки и закоулки. Подозрительно усердно прочитываю всё, висящее на стенах и стендах в виде объявлений, плакатов, расписаний – в казенных пустых коридорах, где в минуту можно скиснуть. Но зеркала по обе стороны парадной лестницы отражают на моем лице слабый румянец – и в нём как бы застывший, прислушивающийся к себе испуг непрерывного ожидания наплывающей изнутри жизни, плохо скрываемой за ленивым позевыванием.
Без пяти минут дипломант, с последней сессией на носу, с горами конспектов и книг, которые требуется осилить, с хвостами последних лабораторных, я – почти в гибельном восторге – прожигаю время, как азартный игрок.
Стал кто-нибудь за мной подглядывать, явно удивился бы моему поведению: стоит человек у стены, блуждает взглядом поверх повисших на стене бумажек, как будто дремлет на ходу. Вдруг срывается с места, бежит через двор. На полпути замирает, садится на скамейку и подолгу следит за тем, как занимаются физкультурой студенты младших курсов, смотрит на часы. Почти теряя книги и конспекты, бежит обратно и снова замирает перед бумажками на стене. Звонок. Из трех аудиторий вываливается толпа, шум, толкотня, шарканье. А он куда-то вдаль глядит и, главное, что-то видит. Снова бежит через двор, почти падая, торопится к деревьям, растущим вдоль забора, прячется за ними. Толпа растягивается, бредет через двор наискосок, в другой корпус. Перемена кончилась. Пусто и тихо. Человек снова возвращается в коридор – вычитывать плакаты объявления. Улыбается, садится на подоконник, листает конспект, но глаза блуждают далеко от текста, и так до следующего звонка.
И только один я знаю, какую полноту никем не подозреваемой жизни таит, ну, хотя бы, уже пожелтевший список должников, потому что стоит от него отвернуться влево, как тут же в памяти озаряется распахнувшаяся из аудитории дверь. И она, смеясь, с портфельчиком, в серой юбке и бежевом свитере тяжеловато и плавно бежит вверх по лестнице. Следом – все остальные, её уже не видно, скрывается за выступом, но до сих пор ослепителен для меня этот проход, пробег, явление в спектакле, где я до смерти заинтересованный зритель, потому что спектакль этот – моя жизнь.
А около скучного плаката с правилами поведения в университете она всю перемену проболтала с подружкой. Улыбается, хмурится, осуждает, хохочет, и при этом что-то такое выделывает руками – обтягивает свитер, поправляет волосы, отбрасывает ладони, как будто вот-вот прокрутится на одной ноге, но замирает в начале движения, снова трогает волосы, вдруг срывается и убегает.
И странно мне, что существо, каждое движение которого укалывает болью и тревогой, к концу занятий, – а я нередко досиживаю на скамье под деревьями до конца ее смены, – бежит к телефонной будке и звонит, и я знаю – мне.
Возвращаюсь в общежитие один, и вокруг темно и холодно, а я медленно процеживаю сквозь себя печаль, как будто с минуты на минуту вернулся с дальней диковинной планеты, где в светящихся подобно марсианским каналам, коридорах, у мерцающих списков и объявлений высвечивались по новому минуты моего существования. И вот я снова – в тусклом вестибюле общежития, у пыльного фикуса. И голос усталой дежурной, матери трех детей, как отзвук, передающий мне вдогонку весточку с той же планеты, при мне же посланную:
– Вам звонила Лена.
* * *После звонка огромный вестибюль центрального здания Университета заполняется толпой, так, что и продохнуть нельзя. Чувствую – она тут, еще не видя, вижу ее походку, лениво тяжелое скольжение быстрого тела, пальто внакидку. Пробивается ко мне, улыбается:
– Я знала, что ты здесь.
Глядит прямо на меня, и я смотрю ей в глаза, но не могу схватить их взгляда, словно неожиданный в этот миг возникающий боковой свет, как внезапно открыли сбоку окно или зажгли лампу, уводит ее взгляд, а он в каждый миг возвращается, уносится и возвращается.
* * *Висящее на доске расписание занятий первого курса филологического, потертое от указательных пальцев, которые вечно ползают по нему, с чернильными исправлениями, – мой путеводитель. Заранее с царственной щедростью он расписал тропы, на которых стоит, не колыхаясь, в воздухе ореол этих дней – среди скуки ранних декабрьских сумерек, по-зимнему дремлющих зданий, чью печальную дремоту подчеркивает яркий свет в окнах, осклизлых заборов, оголенных деревьев.