Посторожишь моего сторожа? - Даяна Р. Шеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поехали, поехали! — поторопила она сына.
— Ты что, расстроилась? Но почему?
Что-то теперь в ней было странно.
— Я тебе потом скажу, — наклонившись, ответила она.
— А можно сейчас?
— Нет, сейчас — нельзя.
— Мне страшно. Тебе что, жалко?
— Давай лучше пройдемся, — взявшись за руль, ответила она. — У меня в кармане есть пряник — хочешь его взять?
— Нет.
— Ну, пошли тогда. Возьми же мою руку.
Он схватился за ее руку и зажмурился, чтобы не видеть нервных, радостных и злых людей вокруг; он шел на ощупь, в страхе споткнуться, упасть, и сильнее сжимал ему доверившуюся руку.
— Дитер, мне больно, — тихо пожаловалась Лизель.
— Прости…
— Ну, что ты? Ничего. Я тут, не бойся. Просто не жми мне так руку, хорошо?
— Прости меня, мама.
Он извинялся, сам не зная почему. Лизель наклонилась.
— Мама тебя очень любит, мой хороший, самый лучший Дитте. Не бойся. Дома все снова будет хорошо, вот увидишь.
Он боялся плакать и кивал.
Дома мать бросила газету в печь и заявила:
— Твой отец уходит на войну.
А так, в основном, были довольны: бои велись далеко, многие и не слышали ранее о таких лесах, полях и деревнях. Звучало «Сражение в…», «Отстояли…», «Вытеснили противника из…», «Разбили того-то в…» — познавательно, интересно, но как из учебника.
Говорили теперь только о боях — поначалу оптимистично или отстраненно, как о научном вопросе; после поражения на М. («главная катастрофа нынешнего века», как окрестили его либералы) — наивно-трагично или с руганью в адрес правительства и генералов. В августе в парламенте говорили, что война закончится в августе… может быть, в сентябре, если противник покажет себя хорошо. Но осенью уже мало кто верил в победу в этом году. Близкие и случайные знакомые сходились на том, что жить нужно и можно. Волноваться — но, говоря объективно, волнение никому не поможет.
С войны отец писал часто, но больше глупо и сухо, и письма его, от его страха высказать лишнее, были скучны. На его фронте с августа шли позиционные бои; противники увязли и, не уступая друг другу ни километра, несли большие потери. Лизель хмурилась, читая об этом. Затем убирала письмо в шкатулку и говорила, что напрасно Райко пожертвовал их коттедж на В. мобилизационному штабу. Она хотела новой весной оставить столицу, но, из желания Райко быть полезным военным, не могла уехать в собственный дом.
В новом году в столице начался большой голод. В январе, по распоряжению правительства, из свободной торговли изъяли пшеницу, рожь, ячмень и овес. Тыловое население снабдили продовольственными карточками с указанием норм на человека: вначале на хлеб, а позже на молоко, жиры, яйца, сахар, картофель, морковь и другие овощи. Взрослый человек мог получить в неделю два килограмма хлеба или же 220 граммов муки в день.
Дети первое время обедали в школьной столовой, где плата за завтраки была скорее условной. Позже питание у них отменили. Теперь на большой перемене Дитер и его сестра Регина (ее он обычно не вспоминал) прибегали из школы домой, и Лизель кормила их супом с ржаным хлебом. Она во многом отказывала себе, чтобы им было полегче, отчего за полгода сильно похудела и рано начала стареть.
Посоветовавшись с мужем, она пошла в военный госпиталь и предложила там свои услуги. Лизель ничего не умела, даже замотать рану бинтом, но руки были нужны, и ее приняли. В первый свой день она несколько раз повторила сыну, чтобы он позаботился об уроках сестры и чтобы они не дожидались ее и сами сготовили себе ужин. Возвратилась она очень поздно и, не включив свет, упала с облегчением в кресло. Дитер вышел из своей комнаты и спросил:
— Очень устала?
Она не ответила. Он решил не мучить ее.
Но во второй вечер, после полуночи, Лизель еле доковыляла до постели, от ужина отказалась и, должно быть, плакала у себя. В третий раз сыну пришлось самому разувать ее, усаживать в кресло и растирать ее опухшие ноги. Вдруг Лизель упала лицом в ладони и воскликнула:
— Не могу так больше! Меня тошнит! Я ненавижу себя… Дитер, прости, я не могу больше!
Повторяя это, она позволила уложить себя в постель.
Трое суток она отлеживалась. Он же прогуливал школу, чтобы ухаживать за ней, а близ него все время вертелась младшая сестра и, как назло, капризничала. Разозлившись как-то на ее манерные стоны, он влепил ей пощечину. Регина завизжала и бросилась жаловаться. Он на то лишь ответил:
— Сама напросилась! Нечего путаться у меня под ногами. Мать и так больная, а ты и к ней лезешь, и ко мне. Покоя от тебя нет.
Злился он и на мать, потому что она заставляла его кормить Регину вареной брюквой, а та опять бралась капризничать и хныкать:
— Не хочу я ее есть!.. Сейчас вырвет! Сам съешь!
— Ну и умри с голоду! Дура!
Денег оставалось мало, но, имей они больше, это бы не помогло — военный дефицит уравнял военных, богатых, интеллигентов и рабочих. Нормы уменьшались и ухудшалось качество: в магазинах вместо говядины отпускали вонючую конину, якобы мясные паштеты (из бумаги?), кофе заменила смесь ячменя и цикория, сахар — сахарин, масло — маргарин, свежие овощи — сушеные или же незрелая брюква. Женщины, которые лучше мужчин чувствовали время, гонялись за новыми рецептами: варенья из шиповника, мушмулы и диких яблок; желе, суфле, паштетов и колбасы — из речных и морских ракушек. «Военные кулинарные книги» ценились больше, чем священные тексты.
В газетах писали, что «излишки» отправляют военным, но Райко с фронта утомленно писал: «…Мы все, вне зависимости от званий, питаемся либо сухарями, либо зачерствевшим или заплесневелым хлебом. Мясо бывает, но часто оно испорчено, с червями, и есть его невозможно. Счастье — кусок мягкого хлеба с кусочком маргарина или несколькими капельками меда. В войсках настроение ужасное не от поражений, а от плохого питания. Вы пишете нам из тыла, и мы знаем, что живете вы хуже нас. Нам пишут, что из картофельной кожуры вы печете хлеб, из травы варите супы или готовите „голубей крыш“ — я слышал, так сейчас называют кошек. Всякие у нас есть — и патриоты тоже, но больше таких, что устали от войны и хотят вернуться к себе, заняться устройством хозяйства. Мало кто может ответить, зачем мы сражаемся. Я и сам не могу сказать, зачем мы сражаемся. Я забыл это — или не знал никогда…»
Из тыла она отвечала: «…Спасибо, что не забываешь нас!