Формула памяти - Никольский Борис Николаевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помнила ли Мила эти строчки, и тот день, и первый их короткий разговор у прилавка магазина?
От склада доносились грубоватые, хриплые голоса солдат. Они видели, как Малахов прощался с Милой, как помогал укладывать в «газик» чемоданы, и Малахова все это время не оставляло ощущение, будто солдаты сейчас чувствуют себя в чем-то обманутыми и что он тоже невольно виноват перед ними…
Он подхватил на руки, прижал к себе, расцеловал Витальку. Виталька словно понимал все — не плакал, не просился остаться, не уговаривал. Он только сказал:
— Папа, ты пиши мне письма. Я умею читать сам.
— Я знаю, сынок, — отозвался Малахов, чувствуя, как сжимается у него сердце от нежности и тоски. — Обязательно напишу.
«Все-таки характером он в меня», — подумал Малахов.
— Эх, Малахов, Малахов… — сказала Мила.
И упрек, и грусть звучали в ее голосе.
«Газик» тронулся, покатился, подпрыгивая на неровной дороге, и Малахов еще долго, стоя на ветру, смотрел ему вслед.
Не первый раз уезжала от него Мила, не первый раз расставались они, но теперь, казалось Малахову, — уже навсегда.
6
Первый раз это было два года назад, когда Малахов еще служил в том самом поселке, который, по теперешним его представлениям, с точки зрения северных масштабов, лежал под боком у областного центра.
Малахов хорошо запомнил этот день. Он тогда только что вернулся домой после тяжелых учений, после нелегкой недели, когда спать удавалось лишь урывками — два-три часа в сутки, не больше. В разгар учений была дана вводная: стационарный радиолокатор уничтожен, нужно выходить на запасные позиции и разворачивать там передвижную станцию.
Стояла осень, машины буксовали в грязи, надсадно ревел тягач — каждый километр давался с трудом. Справа и слева в темноте тянулся болотистый, угрюмый лес, и казалось, конца не будет этой дороге. И все-таки они вышли на запасные вовремя. Под дождем, в тяжелых, набухших от сырости шинелях разворачивали станцию, и лишь одна мысль владела ими в эти минуты — успеть! Словно они забыли, что это только учения, словно и правда от того, сумеют они или нет развернуть локатор и перехватить самолеты «противника», зависело слишком многое… Они успели.
И когда после учений Малахов, вконец измотанный, осунувшийся, в заляпанных грязью сапогах, поднялся на крыльцо своего дома, ощущение удачи, азарт победы, выигранного поединка еще не покинули его. Потому, может быть, он не сразу почувствовал какую-то странность в поведении жены. Она словно и радовалась его возвращению и одновременно как бы заискивала перед ним — что-то искусственное, наигранное было сегодня в этой радости. Он уловил и понял эту странность значительно позже, когда уже после бани, размягченный, расслабленный, сидел вместе с ней за столом и пил чай.
— Послушай, Малахов, — с шутливой осторожностью вдруг спросила Мила, — у тебя не возникало желания на некоторое время отдохнуть от меня?
— На что ты намекаешь? — отозвался он тоже шутливо.
— Нет, правда, Малахов, я тут подумала: как ты посмотришь, если мы с Виталькой на какое-то время оставим тебя одного, уедем?
— Это что еще за фантазия?
— Почему же фантазия? — вдруг, сразу раздражаясь, сказала Мила. — Для тебя все фантазии, что не касается твоих локаторов!
Эти ее вспышки внезапного раздражения все чаще ставили его в тупик. Обычно он старался не придавать им значения, отшучивался. Он еще не знал, что вот такое раздражение по пустякам, из-за мелочей, когда человека вдруг начинает выводить из себя твоя привычка есть слишком быстро, или твоя манера смеяться слишком громко, или что-нибудь еще подобное, — это куда более грозный признак начинающегося отчуждения, чем любая самая отчаянная ссора.
— Ты прекрасно знаешь, что это несерьезно, — сказал он.
— Почему несерьезно? Почему? Мне надоело ждать тебя целыми днями, мне надоело не иметь собственной жизни — неужели ты не можешь этого понять? Мне опротивела эта вечная грязь, эти болота, этот дождь — все, все опротивело! У меня не две жизни, а только одна, слышишь? И я не хочу, чтобы наш Виталька рос дикарем.
— Другие же живут здесь, — сказал он.
— Вот ты только это и умеешь повторять: другие, другие! А я задыхаюсь здесь! Я — женщина, понимаешь? Мне хочется одеться, пойти в театр, в ресторан, наконец… Ты говоришь: другие… А у других, может быть, и запросы другие. Я не могу так, не могу, Паша…
— Тебе же нравилось заниматься самодеятельностью… — сбитый с толку, пораженный ее напором, робко сказал Малахов. — И ротная библиотека…
Да, когда они еще только приехали сюда, Мила с энтузиазмом взялась за организацию ротной библиотеки — она добывала деньги, выписывала книги, даже с тремя писателями умудрилась затеять переписку, получить их автографы. А потом охладела.
— А-а… — махнула она рукой. — Интересно вы, мужчины, рассуждаете, честное слово! У вас работа, у вас дело, а нам в утешенье — кружочки, самодеятельность… Сегодня самодеятельность, завтра самодеятельность — сколько же можно! Тебе бы вместо твоей станции предложили руководить радиокружком — посмотрела бы я, что бы ты запел! Ты еще расскажи мне, что содержательной жизнью можно жить где угодно, что все дело во внутреннем мире человека… Так я и сама это знаю. В том-то и дело, Малахов, что я все знаю, а вот не могу… не могу… — Она вдруг всхлипнула.
— Мила, ну успокойся, — растерянно сказал Малахов. — Я не понимаю, что это на тебя нашло. У тебя просто плохое настроение.
— Нет, — сказала она, вытирая слезы. — Я ведь не собираюсь уезжать навсегда, надолго, мне только нужно на время сменить обстановку, хоть немножко пожить по-другому, по-человечески… Я же настоящей жизни еще не видела… Пойми ты это, Паша!
— Успокойся, ну, успокойся, — повторял Малахов, обнимая ее. — Все пройдет…
Он и точно был уверен, что это минутное настроение — погода, дождь действует, да и нанервничалась, издергалась она здесь одна, пока шли эти учения, беспокоилась за него.
— Верно, Паша, пройдет, — с каким-то неожиданно покорным спокойствием сказала она. — В том-то и беда, Паша, что все пройдет. Ты работаешь, ты занят своей станцией, своими солдатами, ты этого не ощущаешь, а я… Ты не сердись на меня, ты пойми. Знаешь, я помню, когда училась в седьмом классе, у многих наших девчонок появились велосипеды — прямо повальное увлечение! А у меня не было. У мамы и денег таких никогда не водилось, чтобы велосипеды мне покупать, даже и думать об этом нечего было. Так вот, ты и представить себе не можешь, как я тогда завидовала этим девчонкам, подругам своим, да что там завидовала — это не то слово! Только в детстве человек, мне кажется, может так страдать из-за подобных вещей. Причем дело было даже не в самом велосипеде, нет… Как бы тебе объяснить получше. Девчонки носились на своих велосипедах по улицам как угорелые, по воскресеньям все вместе сматывались за город, а я оставалась. Тогда велосипед был для меня не вещью, а, скорее, олицетворением свободы, самостоятельности, простора, ну, ощущением радости жизни, что ли… И я только одним утешала себя — что вот подрасту, работать стану, заработаю денег и тогда уж первым делом, на первую же получку куплю велосипед. Ты бы знал, как я об этом мечтала, как все это складывалось в моем воображении! И вот подросла, и деньги появились, приходи в магазин, покупай… А велосипеда-то уже и не надо. Не надо. Все прошло. Поздно. Вот так-то, Паша.
Малахов молчал. Он продолжал обнимать Милу, гладил ее плечи, мучаясь от своего неумения утешить ее. Каждый раз, когда она рассказывала о своем детстве, Малахов испытывал особое чувство, в котором мешались ревность и горечь оттого, что не было тогда, в те дни его рядом с ней, что не мог он ни помочь ей, ни защитить ее. Он словно заново переживал вместе с ней ее детские обиды и в такие минуты и любил и жалел ее еще больше.