Я, Богдан (Исповедь во славе) - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Да, батьку, посадил ты хана голым задом на ежа нашего украинского! Теперь не будет спать всю ночь, будет молиться аллаху да посылать проклятия на твою голову.
Боялся ли я проклятий?
Другой страх охватил меня. Неожиданный приступ одиночества и покинутости после слов Выговского о его преданности. Если бы я услышал эти слова хотя бы от родного сына (но тот должен быть преданным без слов), пусть бы промолвил их самый незаметный казак или самый убогий посполитый - и эта ночь дождливая, полная тревог и неопределенности, засияла бы мне как светлейший день! Но не слышал этих желанных слов, лишь дикие выкрики ханской стражи позади, черный шелест дождя да какие-то темные стоны неведомые в окружающем просторе, будто жалобы безвинно убитых детей и вдов осиротевших. Думал о народе, заботился о его свободе и величии, а что же слышал от него в этот час печали и заброшенности моей душевной? Народ всегда отсутствующий, когда тебе тяжело, и какой же силой надо обладать, чтобы самому удержать на плечах невыносимое бремя. Кто поможет, кто подставит еще и свое плечо, кто соблюдет верность, на кого можешь положиться? Выходит, что всего лишь и преданности что твой единственный приближенный писарь, привязанный к тебе долгом, страхом да еще, может, какими-то своими смутными надеждами, проникнуть в которые не дано не только мне, но и всем дьяволам преисподней. Даже мои вернейшие полковники то становятся вокруг меня стеною так, что могу опереться на любое плечо, то незаметно отходят, отскакивают в стороны, когда им это нужно, когда выгода говорит громче гетмана или же собственный нрав толкает на поступки нерассудительные и дерзкие. Ну и что? Верный мой Демко Лисовец, ничего не нажив на службе у меня, порой тянется к маетному казачеству, проявляя ему то внимание, то почтение, может надеясь получить если и не прямую выгоду, то хотя бы благосклонные взгляды этих мужей, умеющих твердо стоять на земле и топтать под ноги все, что попадается у них на пути, не исключая и родного брата.
В такие минуты Демко, хотя и стоит передо мною, смотрит на гетмана отсутствующим взглядом, и я уже не знаю, где бродят его мысли, и незлобиво говорю ему, чтобы шел он искать Иванца Брюховецкого, потому что тут они становятся неразлучной парой.
Выговский умеет быть и со старшинами, и со мной одновременно, и я никогда не мог поймать его на предательстве. Гибкое тело, гибкий разум, гибкая совесть. А что такое наша совесть? Это дар понимания греховности и духовного несовершенства, всех провинностей, допущенных и еще не осуществленных; этот дар дает возможность отличать добро от зла, сдерживать страсти и своекорыстные расчеты, отчетливо видеть незаслуженность своего положения. Совесть связывает всех людей воедино не рабскими путами, а высшим смыслом, она мучает тебя, терзает, не дает быть самодовольными, подвигает на непрерывное совершенствование, оберегает от унижений и приспособленчества, и потому она никогда не может быть гибкой, ведь для настоящего человека лучше сломиться, чем гнуться.
Выговский был далек от всех этих добродетелей, а я терпел его возле себя, не отгонял, он опутывал меня все крепче и крепче; укутывал, как безвольную куколку, потому что был верным исполнителем моей воли, а гетман без исполнителей не может, мужественных, храбрых, отчаянных ему недостаточно, нужны еще и преданные. Те избалованы свободой, они готовы были скорее идти на смерть, чем прислуживать, этот же был свободой угнетен и потому верен мне, как пес.
- Хочу попрощаться с убитыми, - неожиданно сказал я и свернул коня в поле, туда, где сквозь тяжелую дождевую стену посверкивали слабые огоньки.
- Такая непогода, и ночь темная, - попытался было отсоветовать мне Выговский.
- Мертвые ждать не могут, видели своего гетмана в битве, теперь ждут, когда придет склонить над ними голову. Будешь со мной, писарь, держись с нами и ты, сынок.
- Может, сначала к убитым полковникам? - осторожно спросил Выговский. Они под шатрами, где-то там, наверное, и отец Федор молится.
- Помолимся и мы без шатров и отца Федора, поворачивай, пан писарь, а полк отпусти!
Черная ночь, залитая черным дождем, и в ней помигиванье кроваво-красных огоньков, блуждавших между землею и небом, будто души погибших. Красное и черное, цвета нашей страшной истории, а не самих только вышитых сорочек и рушников, краски печали и радости, жизни и смерти. Конь подо мною, напуганный полем смерти, к которому мы подъехали, загарцевал норовисто, я слез с коня, передав поводья коноводу, пошел в темноту, слышал, как за мной, чавкая в грязи, идут Выговский, Тимош и несколько казаков Демка, но не останавливался, не оглядывался, углублялся в это поле павших, будто в собственную смерть. Дождь шумел потоками темной воды, оплакивал и омывал убитых, они купались в черных небесных слезах, лежали неподвижно там, где их застала смерть, а земля плыла под ними и вместе с ними, - так плыли они в вечность, чуждые всему, что осталось на этом свете, равнодушные к нашим хлопотам, страстям, надеждам и ужасам, равнодушные, будто земля, и терпеливые, будто земля. Наверное, вельми удивились бы они, узнав, что блуждает между ними их гетман, растерянный и беспомощный, не умея сказать и перед самим господом богом, над кем он гетманствует теперь - над живыми или над мертвыми, и не умерла ли и его собственная душа от этих инфернальных видений.
Осторожно обходил я тела павших в сплошной тьме, стал зорким, душой своей чуял каждого убитого каким-то неведомым мне чутьем, шел дальше и дальше, хотел увидеть вблизи хотя бы один из тех красных колеблющихся огоньков, которые блуждали в пространстве недостижимые и непостижимые, и какие-то словно бы шепоты звучали вокруг, и тихие всхлипывания, и сплошной стон в пространстве, над чертороями мрака и чертоломами пучины. Наконец один огонек сверкнул совсем неподалеку от меня, я увидел, что это слабенькая свечечка, накрытая узенькой прозрачной ладошкой, каким же хрупким, но одновременно и надежным укрытием от дождя, от ветра и от всех стихий на свете, и ладошка эта была - о диво! - женская! И как только увидел я склоненную женскую фигуру над убитым и эту свечечку, прикрытую женской ладошкой, как все неуловимые и недостижимые дотоле огоньки словно бы слетелись к этому месту, окружили меня светлым кругом, я увидел множество женских согбенных фигур с огоньками в руках, молчаливых и тихих, как сама печаль, как горе всего народа моего. Сотни, а то и тысячи женщин ходили по темному, заливаемому черными потоками дождя полю, будто искали своих родных, слетевшись сюда со всей Украины! Откуда взялись здесь, как прибились сюда, откуда узнали о поле смерти, кто они и что? О мои измученные, изгоревавшиеся сестры!
Тихо ушел я оттуда и шел так долго, что уже начало рассветать, и только тогда попал я в шатер, где лежали в только что сколоченных дубовых гробах мои полковники Бурляй и Морозенко, один изрубленный и иссеченный, весь в давних шрамах, собрав в своих морщинах тяжких все ветры степей и моря, а другой совсем юный, красивый, как молодой бог, с печатью мудрости на челе и после смерти. Кто повинен в их смерти? Кому и как отомстить?
Долго стоял я у этих гробов, покрытых красной китайкой, этой заслугой казацкой, чтобы и на том свете видели, какая кровь казацкая красная и горячая, как горит она неугасимо в обороне земли своей и воли.
Выговский придвинулся ко мне, без слов указал своими невыразительными белыми глазами: пора, гетман.
Я вышел в дождь, коноводы подвели коней, Демко спросил, куда теперь едем.
- Куда же? - сказал я. - К полкам передовым. Надо будить панство, а то бока позалеживают, пролежни наживут. А поскольку дождь - еще и подопреют...
- Подкрепиться бы тебе надо, гетман, - напомнил Выговский.
- Кому страва[56], а кому слава, пане Иван, - кинул я ему через плечо. Как сказано в Экклезиасте: горе тебе, земля, если князья твои едят рано. Мертвые вопиют, слышишь, пане Иван! Требуют мести!
Я бросил на шляхетский табор всю свою силу, ударил сразу отовсюду, снова рвался сам во все пекла битвы, в диком натиске, в стрельбе, криках и ярости прошел этот день, а за ним еще день и еще. Дождь лил непрерывно днем и ночью, и люди мокли в воде, как конопля. Сухари покрывались плесенью даже в деревянных бочках, порох промокал и не выстреливал, пушки увязали в грязи, трупы стлались густо, но дух казацкий не умирал, и еще гуще сыпались шутки, насмешки летели на ту сторону валов вместе с пулями и стрелами, сильнее пуль и острее стрел.
- А что наш дождик - не донимает?
- Воды - хоть умойся!
- Не очень огорчайтесь, панове: чему висеть, то не утонет!
- А кто и выплывет, того повесим хорошенько!
- Отдадите уж нам свои сафьянцы, свои саеты, адамашки и кармазины!
- А мы вам - хотя бы и свои кобеняки заханлюженные.
- Эй, паны! - кричали казаки. - Хватит вам по шанцам лазить, дорогие кунтуши портить!