Формула памяти - Никольский Борис Николаевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так говорил он совсем недавно, а теперь, когда жалоба была у него в руках, он стоял с растерянным видом, точно не знал, что с ней делать дальше.
— А надо ли, Малахов? — наконец сказал он. — Из-за такого пустяка… Вы хорошо подумали?
— Товарищ младший лейтенант, у меня было трое суток, чтобы подумать… — упрямо ответил Малахов. Со взводным, наверно, из-за его молодости он чувствовал себя увереннее, не так скованно, как с другими офицерами. — В камере, между прочим, очень хорошо думается…
— Ну смотрите, Малахов, — сказал взводный, пряча тетрадный листок в карман гимнастерки. Голос его звучал обиженно. — Дело ваше…
Так жалоба ефрейтора Малахова начала свой путь, чтобы в конечном счете попасть на стол командира полка.
И — странное дело — чем дольше тянулась эта история, чем упорнее боролся Малахов за то, чтобы довести ее до конца, чтобы защитить свое достоинство, тем отчетливее, яснее он видел, как меняется отношение к нему со стороны взвода, со стороны своих же товарищей — солдат. Если в первые дни, когда он был отправлен на гауптвахту, когда разговаривал с ротным, когда рассказывал о нанесенной ему обиде, он ловил в их глазах сочувствие и поддержку, они были заодно с ним, они разделяли и его возмущение и его обиду, то теперь… Теперь его упорство, казалось, начало то ли раздражать, то ли забавлять их. Однажды на занятиях по радиотехнике он задумался и не расслышал обращенного к нему вопроса. «Встаньте, Малахов, — приказал младший лейтенант Иванов. — Что это с вами? Где вы витаете?» — «А он жалобы сочиняет!» — радостно выкрикнул кто-то из солдат, и все засмеялись. Улыбнулся и взводный. «Садитесь, — сказал он. — И чтобы больше этого не было».
Говорила ли в солдатах врожденная неприязнь ко всякого рода жалобщикам, кляузникам, сутягам и они не брали в расчет, что у Малахова просто не было другого способа защититься — он не мог ответить оскорблением на оскорбление, не мог публично обвинить подполковника Дедюхина в грубости; или им казалось, что вся эта история не стоит поднятой Малаховым шумихи, или — что вернее всего — неосознанное раздражение вызывалось тем, что Малахов, продолжая упорствовать, не желтая смириться, простить обиды, как бы подчеркивал свое отличие от них всех, свое превосходство над ними? Что, у него уши, выходит, нежнее, чем у других? Подумаешь, барышня! Из другого он теста, что ли?..
Теперь-то, оглядываясь назад, Малахов видел, что, пожалуй, он и сам был виноват в том, что оказался вдруг в одиночестве: он ожесточился, легко раздражался, в каждой шутке ему чудился обидный смысл. А тогда он очень болезненно переживал свое одиночество. Правильно ли он поступил? Может быть, и верно, надо было плюнуть, не обращать внимания? Но стоило ему вспомнить багровое лицо Дедюхина и себя, стоящего по стойке «смирно» перед этим человеком, как горечь и обида разгорались в его душе с новой силой.
Вот в эти трудные дни и вызвал его к себе майор Твердохлебов. Может быть, командир полка, до которого наконец дошла малаховская жалоба, поручил замполиту разобраться в этом деле, а может быть, сам майор захотел взглянуть на упорного ефрейтора.
Малахов же явился к нему во власти все того же угрюмого упрямства, которое — он уже чувствовал это — сразу настраивало людей против него, отвечал на вопросы замполита сначала коротко, односложно, заранее приготовив себя к неблагоприятному исходу, и сам не заметил, как этот коренастый и подвижной человек, пожалуй, на первый взгляд, слишком молодой для столь высокой должности, сумел постепенно разговорить его и выведать не только то, что произошло между Малаховым и подполковником Дедюхиным, но и то, что пережил и перечувствовал Малахов уже после. При этом он все время не сводил с Малахова пристального взгляда, словно и выражение лица Малахова, и внезапно выступивший румянец, и вздрагивающие губы — все это было для него не менее важно, чем те слова, которые произносил сейчас сидящий перед ним солдат.
— Вы правы, — вдруг резко и решительно сказал Твердохлебов. — Никто и никому не дает права унижать достоинство солдата. Без этого нет и не может быть сознательной дисциплины. Я убежден, что чувство долга и чувство собственного достоинства — это две стороны одной медали. У кого нет чувства достоинства, для того и слова о долге — пустые слова. И вообще, есть у меня одна слабость, — неожиданно улыбнулся Твердохлебов. — Люблю гордых людей.
В тот момент Малахов был уверен, что ему просто повезло, что наткнулся он наконец на хорошего человека, что это счастливая случайность, и только позже, став уже офицером, он понял, что разговор в кабинете замполита вовсе не был случайностью, — скорее это была частица, малое проявление того глубоко продуманного процесса, который уже шел в армии в то время и на языке официальных документов назывался усилением роли партийно-политических органов, усилением роли воспитательной работы…
А тогда, в порыве ответной откровенности, рассказал Малахов, что подумывал подавать заявление в училище, подумывал навсегда остаться в армии, но теперь вот, после этого случая, после столкновения с подполковником Дедюхиным, вдруг заколебался, не знает, что делать.
— А это вы уже совсем напрасно, — сердито сказал Твердохлебов. — Это уж вы раскисать начали. Бросьте свои колебания, идите в училище. Такие люди, как вы, нужны армии. Садитесь и пишите рапорт тут же, при мне, ясно? И нечего сомневаться. Мы еще с вами, глядишь, где-нибудь лет этак через десять встретимся, еще вместе послужим…
Он оказался прав. Они действительно встретились. И бывший майор, теперь уже полковник Твердохлебов, сразу узнал Малахова.
— Ну как, не жалеете, что послушались тогда моего совета? — спросил Твердохлебов.
— Нет, — ответил Малахов. — Не жалею. Я тот наш разговор, товарищ полковник, можно сказать, на всю жизнь запомнил. Слишком много он для меня значил.
— Между прочим, не только для вас, — засмеялся Твердохлебов. — Я об этом разговоре тоже не раз вспоминал. Теперь могу признаться — это и для меня хороший урок был. Мне кажется, я только тогда по-настоящему, не на словах, а на деле понял, почувствовал, что в армию уже новый тип солдата, новый тип человека идет…
Они поговорили еще немного, повспоминали полк, где когда-то служили вместе, и Малахов отбыл в свою роту и с тех пор Твердохлебова видел очень редко — разве что на больших партактивах, но каждая, даже мимолетная встреча, казалось, по-прежнему радовала их обоих.
5
— Ну что ты надумал? — спросила Мила через несколько дней.
Малахов покачал головой.
— Нет, я не могу этого сделать.
— Но почему?
— Не могу. И давай больше не будем говорить об этом.
— Я всегда знала, — сказала Мила с возмущением, — что ты не от мира сего, но чтобы до такой степени!..
Когда-то ему казалось, что они понимают друг друга с полуслова, что достаточно ему подумать о чем-то, как Мила уже по выражению лица, по взгляду улавливает, чувствует его настроение… Было это в действительности, или он только обманывал себя?.. Да и не слишком ли самонадеян он был, когда думал, что так легко понять, что творится в чужом сердце?
Когда Малахов познакомился с Милой, когда полюбил ее, он всегда радостно поражался тому, как много в их характерах, в их судьбах общего, сходного. Начиная даже с такой мелочи, как отчество. Он — Иванович, она — Ивановна. Или день рождения. Она родилась пятого числа, и он — пятого. Правда, она — в мае, а он — в январе, но даже такие маленькие совпадения казались Малахову знаменательными, ему нравилось обнаруживать их.
И на его, и на ее долю выпало нелегкое детство. Отец Малахова вернулся с фронта израненный, контуженный, большую часть времени он проводил в госпиталях, его мучили жестокие головные боли и боли в позвоночнике, но он был твердым, мужественным человеком и умел скрывать свои страдания — пожалуй, только мать знала, как тяжело ему приходилось. Он умер, когда Малахов перешел в пятый класс. А вскоре умерла и мать, оставив Малахова на попечении старшей сестры. Впрочем, к тому времени Малахов считал себя самостоятельным — он уже поступил в техникум.