Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У меня, Петрович, случилась ерундовина.
— Ну, — насторожился Адам. — В бригаде?
— Да нет…
— Дома что-нибудь?
— Нет… Ты, видать, сильно торопишься?
— А что? Долго рассказывать?
— Да лучше, брат, вечером… Ты поздно вернешься?
— Ну, вечером так вечером. Я поехал. Если вырву еще селитры, позвоню насчет машины. А на обратном пути заеду. Пошли. Дел там у меня по горло.
Леня вышел следом за ним, постоял, покуда Адам, уже накрывший прилизанную маковку кепкой, запахнул полы черного пальто и сел рядом с шофером. «Победа», балуя как холеная кобылка, стрельнула дымом и укатила.
Леня плюнул, хотел даже сказать вслед Адаму: «Суслик!» — но, такой уж сегодня день, молча направился к привязанной у забора Метелице. Злясь на весь свет и на самого себя: «Пёрся, размазня, а тут и заело!» — он сел на коня и двинулся помаленьку обратно.
Куда торопиться?.. Купить вот только сигарет.
Не привыкшая к тихому ходу Метелица порывалась то и дело перейти с беспокойного, дробного шага на рысь. Леня сдерживал ее. Он не спешил в свою бригаду.
Для самооправдания была в запасе мыслишка: все «его» люди знают и сами, еще с вечера, что, где и как делать. Угловцы не лежебоки. Вот хотя бы вчерашнее собрание…
Рядили колхозники пастуха для своих коров. С каждого хвоста — пуд жита, пуд картошки или, вместо картошки, десять рублей деньгами. Кормить трижды в день, и дважды, после завтрака и после обеда, давать про запас с собою. Какой же хозяйке хочется, чтоб соседки перемывали ее косточки? Хомич говорил: «Я бы не прочь, чтобы пастух харчевался у меня все лето. И сам при нем пожил бы. Баба, браток, старается, как перед зятем». Выгон в Углах добрый и под боком. Подпасок, ружье, собака. Лежи себе на бугре да романы читай. Однако угловцы пробалабонили на этом собрании от обеда и до самого кино, а ни летошнего пастуха не уговорили, ни нового любителя не нашли. Смеялись, что и с этой бедой надо идти в МТС за советом…
Прошло уже то время, когда надо было людей уговаривать, чтоб шли на работу. Иной раз с полудня думаешь, чем же завтра всех занять. Хотя, правда, некоторые все еще стонут, нарезая ломтями хлеб: «Сегодня-то ладно, а вот что завтра нам скажет?!»
И первый среди них — он, Мукосей… Ах ты, мать твоя сено ела!..
Леня даже поводья рванул, погнал Метелицу рысью, вспомнив белобрысое, изрытое оспой лицо своего ночного соучастника. Воспоминание с новой силой всколыхнуло в душе всю ту горькую черноту, из-за которой вот и в родную хату идти не хочется…
Теперь вообще махнуть бы ему куда-нибудь подальше, как Буховец, чтоб не думать: забежать домой позавтракать или нет, сразу же поговорить с Алесей или подождать?..
Зайти, конечно, придется — не сейчас, так в обед, куда ж ты денешься, как им объяснишь? В конце концов, зайти не так уж трудно, а вот начать с Алесей разговор — для этого надо столько смелости…
Не смелости, а, пожалуй, честности. Просто трудно решить: что сказать, в чем признаваться, а что — так будет лучше для обоих — оставить при себе, и навсегда.
И не признание, в конце концов, самое трудное. Эта горечь, боль, то, от чего бежал бы куда глаза глядят, что хочется любой ценой забыть, — еще сильней из-за подленькой причины, которая заставляет его как можно скорее признаться жене… Словом, запутался Живень, влип…
Что ж, лучше всего сделать так, как решил на рассвете: поговорить с Адамом…
Леня криво улыбнулся: «Деточка! Шнурки на ботинке узлом затянулись — папа нужен!..» Прогнал этот обидный укор рассудительной мыслью: Адам умный человек, добрый друг, не раз помогавший ему в беде. Ну что ж, не вышло сейчас, так поговорим вечером. Оттяжка, и то легче. А жить и дело делать все же надо.
«Домой пока не поеду: пускай уж днем. Не стоит и к строителям, где кончают саманную кузню: там Мукосей…»
Не доезжая до деревни, Леня полем свернул направо. Туда, где на четвертом, самом дальнем участке сегодня начнут сажать картофель.
2
«Ерундовина» случилась накануне.
А сначала была та обманчивая радость — черт бы ее побрал! — из-за которой и совершаются глупости.
В прошлый понедельник он был в райцентре. Попутчиков в будний день не нашлось, и, возвращаясь, Леня стоял в кузове трехтонки один. В кабине, рядом с Ольшевичем, шофером, сидел по праву старшего Хомич. Потому и посмеивается он теперь, что знает все…
Леня увидел ее на развилке у белой католической часовенки под старыми липами, в том месте за крайними домами и хатками городка, где обычно собирались «голосующие». Была она не одна: стоявший рядом безусый старик в пальто с чужого плеча уже загодя поднял руку. По плащику на женщине и по двум чемоданам Леня догадался, что это еще одна гостья — туристка из Польши. Много их приезжает последнее время к родным.
Ольшевич остановил машину. Старик, задыхаясь, подбежал рысцой с двумя чемоданами к заднему борту. Леня взял у него багаж, подождал, пока они попрощаются, и, перегнувшись через борт, протянул зарубежной гостье руку… И в тот миг, когда он ощутил в своей руке тепло ее маленькой сильной ладони, когда взглянул в открыто улыбающееся, все еще молодое, красивое лицо, Леня узнал женщину окончательно.
Легко перебравшись через борт, она поправила волосы, упавшие на лоб, сказала, прищурившись, «спасибо», а потом «здравствуйте». Когда же машина покатила и старик перестал махать длинной рукой в коротковатом рукаве, женщина посмотрела на Леню, кокетливо откинув гордо-красивую голову, и удивленно улыбнулась.
— Пане Леосю! — чуть не вскрикнула она, протягивая руку. — Але ж дзень добры пану! А пан ничуточки не изменился. Такой же молодой, симпатичный. Ведь столько лет прошло после нашей с паном последней встречи, столько лет!..
Она говорила, не забирая своей теплой энергичной ручки из его большой сильной ладони и как-то особенно, исподлобья глядя ему в лицо. Она все еще знала себе цену, умела показать, подать себя. Золотистые пышные волосы, открытый светлый лоб, черный росчерк бровей, большие голубые глаза, припухлые, зовущие губы… Глазом мужчины, для которого давно уже миновала пора волнующих юношеских тайн, Леня, как ему казалось, незаметно окинул ее всю, от светлого лба до маленьких туфелек и — снизу вверх — еще раз… Пополнела только за эти тринадцать лет. Под светлым, словно не без умысла расстегнутым плащиком виднелась темно-синяя кофточка и красная вельветовая юбка, скрывавшие явную, не крикливую и весьма привлекательную пышность породистой женщины,