Остров - Пётр Валерьевич Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что делать? Отказаться от травмы. Нет ведь ни одного свидетеля, ни одного документа, который бы подтверждал, что с тобой произошло. Сейчас ты один против Министерства жилищно-коммунального хозяйства! — Панч вытягивает очередную сигарету. Несмотря на вентилятор, дым окутывает и мое лицо. Ленты дыма симулируют нашу цельность в объеме кабинета, как мазки Мюнша. В дополнение к солнечному филерству в окна, бормашиной стрекочут неоновые трубки над нашими головами, а на столе главного зажжен светильник с эластичным хребтом. Впрочем, свет его пока эпигонствует на музыкальных акварелях Чюрлёниса, угадываемых в зеркальной поверхности стола.
— Возьми бумагу, я тебе продиктую текст новой объяснительной, которой ты вернешь свое доброе имя. Ты только подумай, какое количество людей на сегодняшний день втянуто в твою интригу с травмой. А ведь с каждой твоей новой жалобой этим вопросом начинают заниматься новые и новые люди. — Неужели он поверил, что его меркантильные пассы столь действенны? Придется симулировать, что я ослышался и услужливо побежал в другую сторону.
— Когда вы вызывали меня до профкома, то гарантировали положительное решение вопроса, однако на заседании, вместо того чтобы квалифицировать мою травму как «по дороге на работу», ее признали «бытовой». — Теперь можно загнуть одну карту. — Я решил, что таким образом вы хотели меня наказать за попытку обращения за помощью в профсоюз. Поэтому я не стал вам больше надоедать, а направил письмо в газету.
— Вот этого делать было не надо. Ты бы пришел лучше сюда, ко мне, и все рассказал: я ведь не знал, какое там было решение. Ты думаешь, у меня только и дел, что следить за всеми сварами на предприятии? А если и признали травму бытовой — подумаешь! Да эта травма тебе — тьфу! Что для такого спортсмена, как ты, легкий вывих? — Он недоумевает: неужели я не знал, что даже если травма была — ее не было. «Пороков нет, ведь их не может быть», — поет хор бюрократов, кретинов и алкоголиков. — Сколько ты надеялся получить за нетрудоспособность? Рублей сорок-пятьдесят? — не больше. Ну, а я бы выписал тебе материальную помощь — это раз. Потом, получишь диплом об окончании училища, куда ты придешь за ходатайством на дипломирование? Сюда, ко мне! И я бы тебе его с удовольствием дал. Все доплаты, премии — кому? Тебе, лучшему работнику!
— В принципе, я согласен, но как же я откажусь от травмы, которая зафиксирована в бюллетене, в истории болезни, в письме в редакцию, соответственно в Облсовпрофе? Как я буду выглядеть? — Мысли о репутации неожиданны для нас обоих. Для масштаба моего производственного и общественного значения они не предусмотрены ГОСТом.
— Кто ты такой? Рабочий? Какой с тебя спрос?! Могу тебе обещать, если ты откажешься от травмы — никто тебя не осудит. Мы дадим ответ, что разобрались, человек просто хотел получить лишние деньги, потом одумался и все. Таких дел сколько угодно. О тебе никто не вспомнит. Что ты думаешь, в газету одно твое письмо пришло? Да там тысячи писем, и куда посерьезней! — Панч отламывает полтаблетки пентальгина. Протягивает мне упаковку. Отказываюсь. Пауза. Мы разглядываем друг друга. «Неужели он действительно такая сука?» — думаем мы друг о друге. — Подумай, с кем ты борешься? С Советской властью? Вспомни Сахарова, Солженицына! С чего они начинали? С мелочной погони за рублем! Одному не доплатили несколько рублей за изобретения, другому за публикации. А где они сейчас? Что-то я о них давно ничего не слышал. Ну, так что, отказываешься?
— К своему сожалению, я уже не могу этого сделать, и это не моя вина. Относился бы ко мне непосредственный начальник по-человечески, возможно, не было бы больничного или в нем действительно было бы написано «по дороге на работу», не затеял бы прораб интригу, я бы не подтвердил бюллетень объяснительной. Не отнесся бы ко мне инженер по ТБ как к преступнику, я бы не обратился в профком. Не признали бы мою травму бытовой, я бы не написал в газету. — Я сочувствую Панчу, хотя понимаю, что этого делать нельзя: оборотень изучает меня отеческими глазами, хотя если бы мог пресечь мою жизнь, вряд ли стал бы мешкать.
— Значит, ты не намерен отказаться? Что же, тогда я объявляю тебе войну. До сих пор я ничего не предпринимал против тебя, а только следил за тем, как ты морочишь людей, а теперь говорю тебе в глаза: я буду защищать от тебя интересы производства, то есть государственные интересы, в том числе интересы людей, которых ты втянул в свои интриги и которые по недомыслию и доверчивости выступают сегодня в твоих интересах. Кстати, несмотря на сочувствие к ним, именно их в первую очередь мне и придется наказать. А насчет тебя я могу тебе сказать прямо: человека всегда можно уволить. — Ему очевидно мое знание — когорта бюрократов, служившая препятствием признанию моей травмы, содержится Кормящим для нейтрализации опасных его престолу ситуаций. Несовладание со смутьяном финалирует производственным банкротством, а то и увольнением. — Ты понимаешь, такие люди не нужны предприятию, не нужны государству. Ну, давай, пиши. Я диктую.
— Извините, мне надо идти. Я у вас уже семь часов, у меня ведь дома — семья, я — после суточной вахты, я просто больше не в состоянии продолжать этот разговор. — Ошущение полета «по-достоевски». Я подымаюсь. — Все равно я вам смогу ответить только одно: я не могу отказаться.
— Если ты сейчас выйдешь из кабинета, то я пущу в ход вот эти документы, я знаю, с кем имею дело, и, как видишь, запасаюсь уликами. — Панч выдвигает один ящик — на дне услужливо распростерся «акт». Выдвигает другой ящик — «акт» с иной конфигурацией абзацев. Я подступаю. — Нет, читать тебе их ни к чему. Хочешь — иди, но потом, когда ты придешь сюда, ко мне, и будешь меня просить о милости, я тебе напомню, как ты ушел, не дав согласия на мою просьбу.
— Но я же написал вам объяснительную в первый час нашего диалога. У меня дома нет телефона, сыновья с ангиной, теща с трудом ходит, жена на работе — мне действительно необходимо идти. — Палец