Повести и рассказы - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, хорошо. Деньги у нас не переводятся. В гостинице почет. Гуляешь по городу – не поспеваешь кланяться. И стали мы жиреть, стали скучать. На разное баловство потянуло. И пьем мы один бенедиктин. А тут зима пришла, дожди, сумерки. Костолобов как напьется, так – плакать: «Не видать, говорит, мне сроду тихого Дону, лучше бы я жил в степях бобылем каким-нибудь безлошадным, чем перед французами выламываться, это неприлично». Так и сидим долгий вечер три мужика в гостинице, пьем бенедиктин, говорим по-французски, а ветер за окошком надрывается, ветер зовет в степи.
– По кизячку заскучали?
– По гнезду.
– А у нас тут были дела, покуда вы прохлаждались с тиятром. Не то что сейчас, – одни верхоконные носились по степи. Пушечки постреливали…
– Как столб телеграфный, так, смотри, и человек висит.
– Повторяю, – продолжал рассказчик, – будь мы культурные, мы бы денежки прикопили и – в Париж, например, акциями бы занялись, стали бы ходить с дамочками по роскошным ресторанам. Словом, развлекались. А у нас только и разговоров, что про деревню: как там да что, да живы ли… Может, и России-то уж больше нет.
– Гы! (Под телегой.)
– А что ты думаешь… Рындин привозил из Парижа газеты, там прямо писали: «Россия пропала, одни кресты, и народ весь разбрелся – кто куда». В зимние вечера много выпили ликеру под эту тоску. Поговорить не с кем, ни поругаться, ни пошуметь… Вот приезжает как-то на масленой Рындин из Парижа. Сеанс отслужили. Электричество погасили. И Рындин повел нас за амбар на берег. «Ну, ребята, говорит, хотите ехать на родину?» – «Как? Что?» «Генерал Деникин вызывает добровольцев, дают экипировку, проездные и подъемные». – «Против кого же воевать?» – спрашиваем. «Против большевиков, потому что они у крестьян, у казаков землю отняли и хлеб отнимают, и эти большевики – на германской службе, распродают Россию, хотят ее передать германцам. Говорил мне это верный человек в комитете. А вот и газеты, – и показывает нам газеты, – в них то же сказано».
Недолго мы с Костолобовым думали: «Едем. И ты с нами?» – «Нет, – он говорит, – я вас потом догоню, надо дело ликвидировать». И мы, два дурака, не поняли, что он нас обманывает. Жадность его заела – с нами барышами жалко делиться, и он нас спроваживает. У него уж был нанят на место Костолобова француз, фокусник-шпагоглотатель, человек-змея – бродяга, за пять франков в вечер. А мы – «едем и едем». Так что же вы думаете? Французы узнали, что мы с Костолобовым уезжаем воевать, пришли с нами прощаться. Явился в гостиницу городской голова, подпоясанный, как при исполнении обязанностей, трехцветным шарфом, и с ним депутация. Вызвали нас. Голова подает нам бумагу с печатями и говорит: «В этой бумаге официально город благодарит вас за насаждение культурного развлечения в виде кинематографа. Мы сами, говорит, до этого не додумались, потому что у нас от войны головы скружились, и мы скучали, а вы развлекали нас, соединив приятное с полезным». Я в ответ: «Мерси, домой приедем, оттуда вам напишем».
Костолобов говорить, конечно, не мастер – только плакал. Ну, выпили с депутацией…
– И что же – попали на фронт?
– Через месяц высадились в Новороссийске. Подплывали к родной земле что было… Так бы эту винтовку и кинул в море. Нас ехало добровольцев человек двести, и мы сговорились: покуда не пообсмотримся – зря не стрелять.
– Ведь по своим же.
– Конечно. Мы это понимали, не дураки. Высадились. Смотр. Командующий, как полагается, говорит: «Здорово, орлы, постоим грудью за единую, неделимую». – «Эге, думаем, про этих орлов мы уже семь лет слышим». И мы начинаем замечать, что нет, не туда попали: опять генералы, опять господа, и мы будто бы ни при чем, опять мы – серая скотина. А господ видимо-невидимо, больше, чем мужиков, – плюнуть негде. Так. Вот попали мы с Костолобовым в наряд за дровами, с нами еще человек двадцать, – в гору поднялись, в лес, офицерика прикололи, царствие ему небесное, и перебегай к зеленым. А оттуда пообсмотрелись – и по деревням…
– Тут вас в Красную Армию и закрючили.
– Само собой.
– И под Варшаву.
– А что ж такое… Теперь-то мы уж знали, за что воевать. Я так скажу мы горя хлебнули, но видели много полезного. Ни в каком случае нам нельзя без культуры – пропадем… Я почему не люблю, когда под телегой смеются? Ты смейся над смешным, вихрястый, а тебе рассказывают про обиды над человеческим достоинством… Тут над собой надо задуматься…
Над степью взошла луна, посеребрила траву. Неподалеку отсвечивали металлом пласты пашни. Забелела дорога, и на ней, бросая длинную тень, показался верховой. Он ехал шагом, без седла, вез мешок с хлебами. Тем, кто лежал на земле, он казался великаном, за спиной его поднимался желтоватый лунный шар.
Чей-то голос сказал негромко:
– Ну, и чертушка.
Другой:
– Он не то что доску об голову – ось переломит.
Рассказчик позвал подъехавшего верхового:
– Алеша, она где у тебя? В телеге, что ли, в сумке?
– Кто? – спросил верховой густым голосом. – Тпру! Кто?
– Фотография. Мы с ним снялись на крыльце, тут – разные животные, и мы сидим с книжками. Послали во Францию городскому голове.
Гобелен Марии-Антуанетты
Прошли гуськом последние посетители дворца-музея – полушубки, чуйки, ватные куртки. Малиновое солнце склоняется за дымы в зимнюю мглу. Северный день недолог. Я еще вижу узоры на стеклах: высокие окна покрыты морозными листьями, как будто воспоминанием о древних лесах, некогда шумевших на земле.
Узоры исчезают в голубоватых, серых сумерках. Вдали хлопает дверь. Отскрипели на тропинке валенки сторожа, и наступает зимняя тишина во дворце и в снежном парке.
Иногда из страшной высоты луна посылает бледный свет в незанавешенное окно, но это бывает редко; бегут, бегут безнадежные туманы над парком, посвистывает метель голыми ветвями. Холодно и пустынно. Я развлекаюсь, перебирая в памяти минувшие годы. Их много. Иные озарены блеском празднеств, иные страшны.
Я не старею и не увядаю, как женщины,