Слово и дело. Книга 2. Мои любезные конфиденты - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Рука расшиблена, а все равно здоров, черт!
Брякали в мешках инструменты палаческие, собираемы.
Волынский, суча ногами, уползал… дальше, дальше.
Заполз в самый угол. Вздрогнул.
Он в ы л!
– Матушки мои милые, – ужаснулся Неплюев. – Ты смотри-кось, Андрей Иваныч, каково кровищи-то из него хлещет…
Ушаков взял министра за плечо, дернул к себе. Глаза Волынского смотрели осмысленно, а изо рта – буль, буль, буль – выхлебывало волны крови.
– Я же говорил, – произнес Ушаков. – Нельзя такого дела тайно воспроизвести. Обязательно видно будет…
Решили подождать… Может, кровотечение притихнет? Но Волынский продолжал извергать из себя волны горячей и яркой крови. Он весь плавал в крови… Ушаков поехал во дворец к императрице:
– Великая государыня! Нельзя Волынского на амбон тащить. Иностранцы сразу разглядят, что язык ему рван нами.
– А ты что? – отвечала Анна Иоанновна. – Или первый денек на свете живешь? Забей ему кляп в рот и платком перетяни.
Так и сделали. Палачи забили в рот Волынскому брусок деревянный. А чтобы он его как-нибудь не выпихнул, перетянули жгутом весь подбородок и стянули его крепким узлом на затылке.
– Все равно узнают, – махнул рукой Ушаков…
Теперь Волынский пил свою кровь. Но глаза его смотрели на всех лучисто и здраво. Иногда он мычал. Его горло все время дергалось. Это от глотательных судорог…
* * *27 июня – день удивительно жаркий был! Солнце лучисто сияло на багинетах гвардии, построенной вокруг «амбона». Эшафот был оснащен плахой, досками для четвертования людей, скамьями для сечения кнутом, которые называли «кобылами».
Палачи, в ожидании работы, похаживали лениво, красуясь перед народом рубахами алыми, как парусами праздничными. Задирали они девок в толпе, прикладывались к водке, которая светилась в казенном штофе. По улицам ходили барабанщики и глашатаи, заманивая народ на Сытную площадь, где на рынке имеет быть в восьмом часу казнь «некоторых важных злодеев» (а имен не называли). Манифеста о винах народу тоже не читали. Получалось непонятно – кого казнят и за что казнят?..
Секретари посольств иноземных загодя подъехали в колясках в Сытному рынку, но стояли от «амбона» поодаль, рассуждая:
– Очень важно, что станет говорить Волынский. Слава богу, императрица поклялась, что язык ему не вырвет.
– Я представляю, синьор, какая будет речь Волынского! Ведь он так ненавидит Остермана и Бирона… О-о, какой занимательный спектакль предстоит наблюдать нам сегодня.
Они ждали, кажется, бунта в толпе… Не потому ли глашатаи царицы и не назвали народу имен казнимых, не указали вины их?
– Везут! – послышались возгласы. – Везут злодеев…
Волынский плыл над головами людей. Голова министра низко уронена на грудь. Кровь проступала через тряпку, а он все глотал в себя кровь, глотал ее и глотал…
Кареты иностранных посольств сразу же отъехали:
– Языка нет, и речи не будет. Царица нас обманула!
Одна рука Волынского, выбитая на дыбе из плеча, болталась плетью. Это была правая рука, которую и станут отрубать ему прежде головы. Он ни на кого не смотрел. Палачи приняли его от самой кареты, ввели под руки на «амбон» и стали готовить к смерти.
Артемий Петрович покорно крутился в их сильных руках.
Безъязыкий – бессильный!..
Был прочтен указ. Но в указе этом опять было сказано только о «милостях» великой государыни, императрицы Анны Иоанновны, которая, будучи кротка сердцем и нравом благостна, повелела милостиво… милостиво… милостиво… В народе слышалось:
– Видать, отпустят.
– Кого? Их-то?
– Не. Никогда.
– Коли словили – все!
– Отпущать у нас не любят.
– Это уж так. Верь мне.
– Однако читали-то о милости.
– Да где ты видел ее, милость-то?
– Не спорь с ним. Он пьяный!
– Верно. Городит тут… милость!
Блеснул топор – отлетела прочь рука Волынского.
Еще один сверкающий взмах палача – голова откатилась прочь, прыгая по доскам эшафота, скатилась в ряды лейб-гвардии. Там ее схватили за волосы и аккуратно водрузили на помост.
– Ну, вот и милость! Первого уже приголубили…
Лег на плаху Хрущов, и толпу пронизал женский вскрик:
– Беги в деревню! Цветочки собирать станем…
Хрущов узнал голос сестры своей Марфы, которая должна заменить его детям мать родную.
– Беги в деревню, братик мой светлый! – голосила сестра. – Там ужо цветочки лазоревы созревают…
Матери Марфа Хрущова детям уже не заменит: тут же, на Сытном рынке, она сошла с ума, и теперь билась, сдерживаема толпою. А на плахе рвался от палачей ее брат. Инженеру голову рубили неудачно – с двух ударов, эшафот и гвардию забрызгало кровью. Еропкин отдался под топор с молитвами, с плачем… Удар был точен!
Послышался свист – били Иогашку Эйхлера кнутом, а де ла Суда, мелко дрожа, стоял возле и ждал, когда лавка освободится для его истязания. Рядом с кабинет-секретарем палачи люто терзали кнутом адмирала и обер-прокурора… Соймонов зубами грыз лавку, но молчал, ни разу не вскрикнув. А в людской толпе видел Федор Иванович свою жену. Дарья Ивановна пришла не одна – с детьми, явилась, чтобы в последний раз на мужа глянуть, а рядом с ними стояла и вся родня соймоновская. Сытный рынок наполняли крики, рыдания, мольбы об обещанной от царицы милости.
Штоф быстро пустел. Кнуты уже намокли от крови.
Ушаков с Неплюевым нюхали табачок, взирая на толпу народную с робостью. День был очень жаркий, каких давно не бывало.
– Да кого ж убивают-то? – кричали в толпе.
– За что казнят их?
– А тебе не все равно? – отвечали из рядов гвардии…
Экзекуция закончилась, и Соймонов сказал палачам:
– Не тронь меня! Я сам встану…
Глаза жены пронизывали издалека его – жгуче. Он сделал усилие, но подняться с «кобылы» не мог. Однако – надо! Пусть видит Дарьюшка, пусть видят дети, что я жив… И адмирал встал. Он шагнул к самому краю эшафота, отвесил толпе нижайший поклон. Мимо него палачи тащили беспамятных Иогашку Эйхлера с де ла Судою, но адмирал своими ногами сошел с эшафота.
В Тайной канцелярии его уведомили перед ссылкой, чтобы впредь «никаких непристойных слов, тако ж и о злодейственном своем деле ни о чем никому отнюдь не произносил, а ежели будет он об оном о чем ни есть кому произносить и рассуждение иметь, и за то казнен будет он смертию без всякия пощады».
На дворе Петропавловской крепости уже сажали в коляску Мусина-Пушкина, чтобы везти его в соловецкое заточение. Граф Платон тихо скулил – язык ему отсекли наполовину, но «амбона» позорного он миновал… Лошади тронули!
Сегодня на эшафоте российском побывали: министр, адмирал, горный инженер, архитектор, чиновник и переводчик…
Пять малых капель из моря людского – моря бурного.
* * *Тела казненных еще долго лежали на эшафоте для устрашения всех дерзких. Потом на Сытную площадь приехал с дрогами причт храма Сампсония-странноприимца, и убиенных увезли они с собою. Робкой поступью шагали лошади, впряженные в покойницкие дроги. На ухабах бултыхало гробы дощатые, между ног мертвецов лежали их головы с глазами раскрытыми… Волынского с конфидентами захоронили, и их не стало.
Их не стало, а в каземате Тайной розыскных дел канцелярии еще долго тряс решетку неистовый Василий Кубанец (раб верный).
– Ой, дайте скорее бумаги мне! – взывал ко стражам. – Я еще вспамятовал и желаю всеподданнейше донести… Волынский, господин мой, почасту в календари смотрел. Выискивал он там, сколько лет принцу Голштинскому, внуку Петра Первого. В сем интерес злостный умысел усмотреть мочно!
Ушаков его выпустил, но сто рублей не подарил:
– А теперь ты, парень, скройся так, чтобы и духу твоего здесь не было. Попадешься на глаза – зашибем, как муху…
Кубанца отправили на житье в Выборг, и дальнейшая его судьба неизвестна. Неплюева же царица допустила до руки целования.
Иван Иванович в дневнике своем начертал для памяти потомства: «… по силе обещания императрицы Анны, награжден орденом святого Александра и немалыми на Украине деревнями, а именно: волостью Ропскою и местечком Быковым со всеми ко оным принадлежностьми, в коих было более 2000 дворов, и пожалован я над всею Малороссией главным командиром, отчего из Петербурга я и отъехал…»
Пройдет много лет, и, когда судей Волынского станут спрашивать, отчего они допустили такую жестокость в приговоре, почтенные старцы спокойнейше ответят молодому поколению:
– Такие времена! Вам не понять… Ежели других не пошлешь под топор, то и своей головы лишишься… Вот и выбирай!
Глава четырнадцатая
Анна Иоанновна бродила по садам и огородам Петергофа, плотно сцепив пальцы рук, сумрачная и задумчивая. Утешала ее только благополучная беременность племянницы. Было еще неясно, как протекут роды у Анны Леопольдовны, с ее бедрами неокрепшей девочки, и кто у нее родится – мальчик или девочка, царь или царица…