Письма к Безымянной - Екатерина Звонцова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что герр Веринг сказал? – тихо спрашивает Людвиг. – Что со мной?
– Дурной образ жизни тебя доконал, – припечатывает Франц. – Помнится, похожее было в Гейлигенштадте, ты говорил, что тебя лихорадило, тебе снились кошмары… и желудок подводил, разумеется. И уши. Все нуждается в починке.
– Кто бы починил. – Людвиг насмешливо поджимает губы. Радость встречи стихла, внезапное желание – прогнать Франца – все сильнее. Пустых нотаций не хочется. – Пойми, они не чинятся.
– Вроде смена обстановки тебе тогда помогла, – невинно уточняет друг и треплет Людвига по плечу. – Воздух, леса, какие-нибудь дамы…
– Франц. – Людвиг впустую оглядывает комнату, вновь смотрит ему в глаза, как можно тверже. – Я, кажется, все тебе сказал. Я не хочу…
– Так! – Теперь Франц явно тянет руку, чтобы без церемоний зажать ему рот, но Людвиг – только бы не рявкнуть что-то непоправимое – с неискренней шутливостью лязгает зубами. Пальцы пугливо отдергиваются. – О боже. Тогда ответь мне все же, Людвиг, немедленно ответь, зачем развалина скачет над тобой и не спит ночами? Зачем?!
– Затем, что я ему плачу? – Новую грубость смягчать сил нет. Менторский тон злит все больше. – И вообще, это не твое дело, я не писал тебе, я тебя не звал! Это ошибка, так что…
– Да конечно, ты подохнешь, а мне и не скажешь! – Глаза Франца вспыхивают, но тут же он тихонько вздыхает, так ангельски, будто слышал подобное не раз, и скрещивает руки у груди. – Ну что за человек.
Может, и слышал: он востребованный медик, привычен к капризам людей всех сословий, а сколько у него вредных друзей! Поколебавшись, он заговаривает снова, негромко, мирно, но решительно:
– Ты уже не юн, мой дорогой друг. Но злишься на что-то так, будто у тебя очень юное сердце, истыканное иглами. На что, объясни, ведь я…
Знал бы он, во что лезет. Он, живущий так далеко, ничего из мучившего Людвига не заставший. И Людвиг огрызается мгновенно, даже не подумав:
– А ты говоришь так, будто ты чертов поэт! Что тебе до этого? Тебе не мое сердце лечить, а другие, куда более прозаичные органы!
За такое он ударил бы себя сам, но… врач есть врач, друг есть друг.
– Для начала я вообще не уверен, что тебя нужно именно лечить.
Говоря, Франц хмурится, а его плохо выбритые щеки розовеют. Людвиг понимает: угадал. Друг, похоже, тайно кропает какие-нибудь романтические подражания: Гете, Шиллеру или древним грекам; читает стишки крысам, собакам, Лорхен или таким же умным друзьям из своей новой жизни. Плевать.
– То есть просто пристрелишь? – щетинится Людвиг.
Но Франц лишь вздыхает снова, поправляет Людвигу подушку и терпеливо повторяет:
– Свежий воздух. Отдых. Какое-то место как можно дальше от этого… военного трупа. Вот и все мои рекомендации. Поверь, жить снова захочется, как только ты начнешь адекватно питаться, спать и гулять. – Он склоняется чуть ближе, говорит теплее и тише: – Людвиг, я с детства знал, что ты станешь великим. Я очень уважаю тебя. И не дам тебе себя разрушить. Клянусь: если не послушаешься, свяжу и потащу отдыхать силой. – Пресекая очевидное возражение, Франц уточняет: – Знаю, у тебя проблемы с братом, нужно следить за ним. Но с твоей развалиной я на этот счет поговорю. Каспар не пропадет какое-то время.
Веки опускаются сами, под ними становится вдруг влажно и горячо. «Уважаю…» А вот Людвиг перестает уважать себя, медленно, но верно. Где уж ему уважать прочих, например старого друга, пытающегося зачем-то вытащить его из трясины? Нико прав, прав тысячу раз: «великий Бетховен» делает все, чтобы скорее утонуть в полном одиночестве. Что дальше?
– Чудо, что у тебя еще есть силы возиться со мной. – Голос мертвый, но Людвиг даже выдавливает улыбку, потом и открывает глаза. – Жаль, ты не можешь просто облечь их в пилюли и поделиться со мной. Но спасибо. Правда, спасибо.
Франц грустно кивает. Безумие… но он все еще не зол, на лице только жалость. Людвига вдруг забавляет фантазия: сам он, попадись ему такой пациент, уже душил бы сволочь, придавив к кровати и шипя проклятия. А потом вспоминается Лорхен, маленькая, еще пухлая Лорхен, красневшая и прижимавшая к груди ладошки в ожидании шагов Франца на крыльце. Она мечтала о нем много лет, тянулась к нему детским сердцем, тянулась взрослым… она-то всегда знала, кого нужно выбрать, чтобы быть счастливой. Всем бы так.
– Жизнь еще найдет тебе твои пилюли. – Франц берет зеленый пузырек, льет в подобие наперстка немного темных пахучих капель и, подав Людвигу, заставляет выпить. – Тут не помогут врачи, рецепт у каждого свой. А пока поспи. Когда проснешься, тебе, скорее всего, будет получше… и надеюсь, ты забудешь свои слова.
«Я не хочу жить». Эти. Читая их отражение в чужих глазах, Людвиг закрывает свои.
– Не могу обещать.
– Я и не требую.
Франц делает шаг от кровати, расправляет плечи и потирает явно замерзшие руки. У него замученный и запущенный вид; похоже он, как и герр Веринг, долго не отдыхал. Терзаемый все большим раскаянием, Людвиг хочет посочувствовать, снова поблагодарить, но, не в силах, просто отворачивается к стене. Пустой. Да, он пустой, и ничего с этим не поделать. Но наконец-то он, кажется, сможет спать, а не метаться среди призраков. Веки слипаются. Видимо, помогла горькая жидкость из пузырька.
Франц снова подходит, склоняется и тихо, как колыбельную, шепчет:
Не унывай же, ободрись;
Еще ты в цвете лет;
Ищи – найдешь; отважным, друг,
Несбыточного нет[94].
В комнате пахнет мелиссой и дождем. Ни тени клевера или маков.
«Ты еще придешь, но не сейчас», – отдается в ушах, но даже фантомы обессилены.
В темноте сна проступает костяной трон и пропадает спустя мгновение.
Снова лето, милая. Снова я пишу тебе, хоть и не знаю, нужно ли. Возможно, я скорее праздную сравнительное выздоровление, чем надеюсь на ответ; возможно, ты отмахнешься, и все же я, прости, буду писать. Ведь я должен тебя поблагодарить.
Лихорадка была жуткой: руки мои долго дрожали, пальцы не могли извлекать звуки из клавиш и удерживать перо. Да что там, едва получалось есть: зубы лязгали, я ронял посуду, точно тряпичная кукла. Но приезд Франца воскресил меня; не позови ты его – а ведь это ты, ты, больше никто не знал, как