Вопросы жизни Дневник старого врача - Николай Пирогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорий Иванович был человек недюжинный; я его любил за его особенного рода юмор. Он был сын того московского священника, который в 1820 годах вздумал написать опровержение Коперниковой системы; от отца перешла склонность к оригинальности и к сыну. В Москве он также не ужился в университете и вышел в отставку до эмеритуры [199], больно сострив на одном экзамене над попечителем Голохвастовым.
Замечательна у этого нашего товарища была охота к изучению механизма часов, который он знал необыкновенно точно, а потому умел довольно верно определять достоинство часов. В Болгарии, в 1877 году,
я встретился с одним врачом из Московского университета, знавшим Сокольского, и услыхал, что и до сего дня эта охота к часам не прошла у Сокольского. По рассказам, в его комнате висит более дюжины часов, механизм которых он так регулировал, что они все бьют в один момент.
Жаль, что на юбилее в Москве мое здоровье и хлопоты не позволили мне навестить Сокольского.
Я послал ему мою карточку с стихами Тредьяковского, которые Сокольский любил распевать некогда:
Когда бы мне сто уст и столь же языков,
Столь сильный глас был дан, железо сколько сильный,
То и тогда б всех глупостей родов
Не мог измыслить я обильно.
Судьба моих товарищей, их было 21, собранных по первому призыву в профессорский институт, меня интересует нередко.
Со многими из них я не встречался ни разу с тех пор, как мы поехали за границу; с некоторыми виделся потом в Москве и Петербурге; но в дружестве или товариществе ни с кем из них не был впоследствии.
В живых из 21–го еще, сколько мне известно: П.Г.Редкин, Сокольский, Мих[аил] Куторга [200], Корнух — Троцкий, Котельников, Ивановский [201] и покуда я еще, — шестеро, и то не наверное; значит смерть похитила в течение 53 лет 15, вероятно, и более. Двое умерли еще в Дерпте: Шкля — ревский, чудный парень и поэт (С. — Петербургского университета), — от чахотки и один (ипохондрик довольно ограниченных способностей, из Харькова) — от холеры; остальные потом, и из них один, Чивилевъ [202], бывший наставником у покойного наследника Николая Александровича, сгорел в Царскосельском дворце (по слухам от руки сына).
Измучившись ездою на перекладной, никогда еще не ездивши по дорогам с перекладинами из бревен, которые заменяли в то время во многих местах шоссе, мы остановились сначала в какой — то гостинице, едва ли не «Демут», в С. — Петербурге, а потом для нас отвели пустопорожнее помещение в тогдашнем университетском доме, кажется, у Семеновского моста.
Первый визит был хозяину Щучьего Двора, как его тогда звали, директору департамента народного просвещения (Д.И.Языкову), какому — то молчаливому и натянутому бюрократу; приглашены были к нему на обед; обедали скучно и безмолвно, а потом представились и самому министру народного просвещения, князю Ливену [203], генералу — немцу, говорившему весьма плохо по — русски, пиетисту по убеждению.
Назначен был, наконец, экзамен в Академии наук.
Для нас, врачей, пригласили экзаменаторов из Медико — хирургической академии, и именно Велланского и Буша [204].
Буш спросил у меня что — то о грыжах, довольно слегка; я ошибся только per lapsum linguae(Обмолвка (лат.)), сказав вместо art. epigastrica — art. hypogastrica. А я, признаться, трусил. Где, думаю, мне выдержать порядочный экзамен из хирургии, которою я в Москве вовсе не занимался! Радость после выдержания экзамена была, конечно, большая. Слава Богу, назад не воротят. Вообще экзамен в Академии для всех наших сошел хорошо с рук, за исключением Петра Григорьевича Редкина. Его, несчастного, отделал тогда академик Грефеъ [205] напропалую и дал такой строгий относительно judicium (Отзыв (лат.)), что решили не посылать П.Г.Редкина в Дерпт. Он, однако же, хорошо сделал, что не послушался такого варварского решения и поехал с нами на свой счет. В Дерпте чрез несколько времени решили иначе.
В Дерпт я ехал втроем с Редкиным и Сокольским на долгих; ночевали в Нарве; впервые в жизни видел водопад и кусок моря и прибыли в заезжий дом к Фрею в Дерпте, за несколько дней до начала осенне — зимнего семестра.
В Дерпте мы все должны были поступить под команду Вас[илия] Мих[айловича] Перевощикова [206], профессора русского языка.
Перевощиков перешел в Дерпт из Казани, где он был профессором во времена Магницкого, положившего глубокий отпечаток на всю его деятельность и даже на самую физиономию.
Квартиры для нас были уже наняты, и я поместился вместе с Кор — нух — Троцким и Шиховским в довольно глухом месте, почти наискосок против дома профессора хирургии Мойера.
Вас[илий] Мих[айлович] Перевощиков играл некоторую роль в моей жизни, и я должен остановиться на этой личности. С самого начала между нами пробежала черная кошка, и отношения мои к Перевощикову могли бы впоследствии иметь для меня весьма печальные последствия. Перевощиков был тип сухого, безжизненного, скрытного или, по крайней мере, ничего не выражающего бюрократа; самая походка его, плавная, равномерная и как бы предусмотренная, выражала характер идущего. Цвет лица пергаментный; щеки и подбородок гладко выбриты; речь, как и походка, плавная и монотонная, без малейшего повышения или понижения голоса. Перевощиков повел нас гурьбою по профессорам. По — немецки он не говорил почему — то, и краткая беседа велась или на французском, или на смешанном языке. Спрашивали по — французски — отвечали по — немецки; спрашивали по — немецки — отвечали по — французски. Для меня самое отрадное посещение было дома Мойера.
Иван Филиппович (так его звали по — русски) Мойер, эстляндец, но происхождения по отцу голландского, был профессор хирургии в Дер — птском университете.
С именем Мойера в памяти у меня сохранились разные чувства. Да, чувства сохраняются в памяти так же, как и знания. И эти чувства — не одинаковые. Я сохраняю к Мойеру, во — первых, чувство беспредельной благодарности и вместе с нею досады и на себя, и на него; досадую и на себя, и на него; почему это глубокое чувство благодарности осталось в душе не вполне чистым и безупречным — это объяснит мой дальнейший рассказ, а теперь пока надо отделаться от Перевощикова.
Как теперь его вижу, идущего с нами по улицам; этот сжатый рот, эта кисточка на шапке, эта медленная, в такт, поступь и эта скрытая злость против мальчишки, ему вовсе незнакомого.
Перевощиков имел, конечно, инструкцию следить за нашею нравственностью, и он как формалист полагал, что ничем не может он пред начальством показать так свою заботу о нашей нравственности, как посещая нас в разное время и врасплох. Он это и делал в начале нашего пребывания в Дерпте. Однажды он приходит к нам (в дом Реберга, напротив дома Мойера); я в это время был на лекции. Перевощиков садится в проходной комнате, ведущей в наши спальни, и беседует с моими товарищами (Шиховским и Корнух — Троцким). Я, не ожидав такого посещения, вхожу прямо со двора по обыкновению в шапке и иду прямо в мою комнату, и, только отворив дверь в нее, примечаю, что в другом углу сидит Перевощиков. Но было поздно. Перевощиков видел, что я вошел в шапке и не скинул ее тотчас же пред ним, и объяснил это себе моим неуважением к начальству. И мало того, что он объяснил так себе, но донес это, как я после узнал, и в Петербург, по начальству. Мне и в голову не могло придти что — нибудь подобное; тем более что я, оправив мой туалет, вышел из моей комнаты в общую и принял участие в общей беседе с Перевощиковым и товарищами; он не показал и виду, что недоволен мною. Но к концу семестра Перевощиков призывает меня к себе в кабинет, тщательно запирает дверь за собою, садится близко меня и таинственно, вполголоса, спрашивает меня по обыкновению медленно, с расстановкою:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});