Размытый след галактики иной - Сергей Юрьевич Катканов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня, например, настолько очевидно, что Иешуа не имеет ни чего общего с Христом, что ни какие параллели меня в этом случае не искушают. Булгаков подает ситуацию глазами Пилата, а Пилат видит в Иешуа человека. Так почему бы и мне не поступить так же? Это как раз следование за текстом, а не насилие над ним. И какого же человека я вижу, глядя на Иешуа? Хорошего или плохого? Очень хорошего.
Сколько не борюсь со своей склонностью к осуждению, а результаты минимальны. А вот Иешуа умел ни кого не осуждать и в каждом видеть доброго человека. При этом Иешуа ни сколько не наивен, он прекрасно видит, что у Марка Крысобоя изуродовано не только лицо, но и душа, и всё-таки у нищего философа хватает духовных сил рассмотреть глубоко таящееся доброе начало даже в душе жестокого римского центуриона. У Иешуа хватает сил любить врагов. Если это «безвкусие», то вовеки не хочу иметь «вкуса».
Да, он выглядит жалким и слабым, он шмыгает носом. Так ведь из носа текут сопли, смешанные с кровью, а просить у Марка Крысобоя носовой платок было бы опрометчиво. Подлинный героизм непритязателен и непрезентабелен, он не выглядит красиво. Иешуа сильно напуган. Он боится боли и просит его больше не бить. Он боится смерти и просит отпустить его. Вот мы бы ни за что не испугались, верно? Даже Христос испытывал страх, а Иешуа ведь не Христос, куда уж. В Иешуа есть что-то от христианских мучеников, только не из житий, а из жизни.
Я люблю Иешуа. Даже параллели с толстовством меня не смущают. Толстой был гордым, а Иешуа гордым не был. И дистанцировать Иешуа от Христа всяко легче, чем дистанцировать пилатовы главы от Булгакова.
И всё-таки два роковых слова прозвучали — Понтий Пилат. И пилатовы главы оказались привязаны к евангельским событиям. Мы-то можем разделять Иешуа и Христа, но разделял ли их сам Булгаков? По поводу «Мастера и Маргариты» почти бессмысленно задавать вопросы, на которые можно ответить «да» или «нет». Тонкая художественная ткань романа противится однозначным ответам. Булгаков явно сознательно создает эту неоднозначность, единственного персонажа называя не тем именем, под которым мы его знаем. У всех имен сохранено традиционное звучание: Каиафа это Каиафа, Иуда это Иуда, Пилат это Пилат, а вот Иисус из Назарета как бы отсутствует, вместо Него — Иешуа Га-Ноцри. Понятно, что имя «Иешуа» ближе к подлинному звучанию имени Господа, чем утвердившееся у нас «Иисус». Но важно не это, а то, что Его зовут по-другому, то есть это как бы не совсем Он, а ежели нам угодно — совсем не Он. Это ведь обычный литературный прием: если автор исторического романа хочет дать понять, что его персонаж не вполне совпадает с историческим прототипом, он хоть чуточку, да изменит его имя. Если бы Булгаков просто хотел приблизить имена к их подлинному звучанию, так он и прокуратора Иудеи назвал бы Понтиусом Пилатусом, или как-нибудь в этом роде, не ручаюсь за свою латынь. Но Булгаков явно обеспокоен не историческим звучанием имен, а тем, чтобы дистанцировать Иешуа от Христа. Этого человека зовут не так, как мы привыкли звать Богочеловека. И для самого Булгакова между ними есть разница. Но достаточно ли эта разница обозначена, чтобы избежать кощунства? Не достаточно.
Всё-таки, кто такой Иешуа? Только ли нищий проповедник? Мы опять не найдём однозначного ответа. В финале романа Левий Матвей уже не называет Иешуа по имени, просто говорит «он». Булгаков чувствует, что когда решаются судьбы людей, имя «Иешуа», того бездомного бродяги, звучит неуместно. И вот этот «он» просит Воланда наградить Мастера покоем. Заметьте, всего лишь просит, он не имеет права приказывать «духу зла», он находится чуть ли не в зависимом от Воланда положении. Отсюда ясно, что «он», Иешуа, не Сын Божий, не Христос. Но тогда значит он был обычным человеком, и сейчас через Левия Матвея обращается к Воланду с просьбой просто душа нищего бродяги? И это не совсем так. Ведь Воланд отвечает: «А что же вы не берёте его к себе, в свет?» Значит он, Иешуа, имеет право и возможность «брать в свет»? Это явно слишком большие полномочия для обычной души простого человека. Так кто же такой Иешуа для Булгакова? Убежден, что Михаил Афанасьевич сам не смог бы ответить на этот вопрос. Образ Иешуа явно не дотянут, плохо продуман, а потому внутренне противоречив.
Проблема в том, что у Булгакова не было какой-то своей, продуманной религиозной системы. Это даже доказывать особо не надо. Ни когда не поверю, что человек пишущий, к тому же заинтересованный религиозными вопросами, не изложил бы своей религиозной системы, если бы она у него была. Но Булгаков ни где не излагает своих религиозных убеждений, ни от своего имени, ни от имени персонажей, ни в законченных текстах, ни в черновиках, ни в записных книжках. Сейчас ему просто начинают приписывать те мысли, которых он не имел. Он был художником, а не мыслителем, чисто интеллектуальный процесс противоречил природе его гения.
Мы знаем, что и Лев Толстой, и Михаил Булгаков не были ортодоксальными христианами. Но разница между ними в том, что Толстой был ересиархом, а Булгаков ересиархом не был. Толстой создал своё религиозное учение, которое внятно изложил в книге «В чем моя вера». Булгаков такой книги не только не написал, но и не мог написать, потому что сам очень смутно и расплывчато представлял себе, в чём его вера. Он отвергал ортодоксию, он отвергал воинствующий атеизм. Его собственные религиозные убеждения находились где-то посередине. А что там было, в этой середине? Некоторые смутные и расплывчатые полумысли-полуобразы, которые он не мог облечь в четкие формулировки.
Кураев пишет, что «учение Иешуа не есть кредо Булгакова». Да нет в романе вообще ни какого «учения Иешуа». Предложение в каждом видеть «доброго человека» сдобренное малой дозой романтического анархизма, на учение не тянет. И у Булгакова не было ни какого «кредо», иначе отчего же он его ни где не выразил? И утверждение, что Булгаков «много замаскировал», мягко говоря, ни на чем не основано. Не надо путать Булгакова с революционными любителями эзопова языка. Конечно, если «много замаскировано»,