Псоглавцы - Алоис Ирасек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы так думаете?
— Тут пришла мать Козины. Она наверняка кое о чем знала… — И Кош рассказал о ней, как он ее допрашивал, как вела она себя, как послал тргановского управляющего произвести обыск в усадьбе Козины.
— Пока он там рылся, я как следует пригрозил старухе. Но эта баба — что кремень. Вот молодая, жена Козины, та сказала бы. Она так плакала и так тряслась со страху. Только я думаю, что ее не посвятили в тайну.
— Так. А что они сказали, когда принесли этот ларец? — И взгляд барона остановился на дубовом ларце.
— Это было для них точно гром среди ясного неба, ваша милость. Сыка так и осел…
— А Козина?
— Тот оказался крепче. Только мотнул головой. А этот головорез Пршибек даже прикрикнул на отца, когда старик заскулил над ларцом. «Молчите, — сказал он, — грамоты у нас отняли — кулаки остались».
— Так. Шли сюда смирно?
— Смирно, ваша милость. Больше не сопротивлялись. Ни Козина, ни Пршибек.
— Куда вы их посадили?
— Козину и Пршибека в темный карцер, порознь. Остальных велел запереть в общую камеру. Если угодно будет приказать по-иному…
— Нет, хорошо.
— Я посадил и того волынщика из Уезда. Он сначала сбежал из сельского правления, но потом, когда мужиков уже уводили, сам вернулся.
Ламмингер слегка кивнул головой.
— Не будет ли еще каких приказаний, ваша милость?
— Нет. Можете идти.
Управляющий низко поклонился и вышел. Его тяжелые мерные шаги и звон шпор прозвучали, удаляясь, за дверью и замерли. В комнате наступила тишина. Ламмингер встал и приподнял крышку ларца; замок в нем был взломан. С минуту он неподвижно глядел на пожелтевшие пергаментные свитки, в которых уже рылась рука управляющего, потом вынул наудачу один из свитков со старинной печатью и, развернув его, пробежал первые строки.
Потрескивали поленья в камине и позванивали порою оконные стекла, когда налетал порыв ветра.
Ламмингер достал другой свиток с большой печатью. Эта грамота была на чешском языке. «Мы, Рудольф, божьей милостью император Священной Римской империи и король чешский…» Но он успел прочесть только несколько строк. Ему помешали. Двери из соседнего покоя открылись, и вошла супруга барона, тихая, медлительная женщина с кротким бледным лицом. Она была еще в пышном, вышитом платье, в котором принимала гостей. При свете двух восковых свечей, горевших на столе возле барона, переливались огнями жемчуга и каменья аграфов на атласных розетках, украшавших ее грудь и плечи над широкими сборчатыми рукавами, между белыми буфами которых пестрели бесчисленные разноцветные ленточки, завязанные замысловатыми бантами. На затылке и над ушами красивые темные волосы баронессы были завиты в локоны, а на лоб спускались мелкими кудряшками.
Баронесса вошла осторожными шагами и пытливо взглянула на мужа.
— Я не помешала? — тихо спросила она.
— О, нисколько, хотя я и занят весьма увлекательным чтением.
Баронесса облегченно вздохнула. Так весело муж давно уже с нею не разговаривал.
— Я хотела, дорогой, напомнить вам, что надо поберечь себя. Вам следовало бы отдохнуть, поездка верхом всегда утомляет вас…
— Сегодня я не чувствую усталости. За этим стоило поехать, — и он указал на развернутую грамоту Рудольфа.
Баронесса нагнулась над свитком.
— Ах, смотрите! Вот мой предок! — воскликнула она, указывая на подпись канцлера королевства Чешского — «Ладислав из Лобковице»[5].
— Да, ваш предок. Высокородный канцлер, когда скреплял грамоту, едва ли думал, что она доставит столько хлопот одному из его потомков. Но теперь она в моих руках!
— Я слышала, как эти люди сопротивлялись и не хотели отдавать грамоты. И, кажется, не обошлось без крови?..
— Да, правда. Что делать!
— А эти грамоты действительно так нужны вам? — нерешительно спросила баронесса.
Ламмингер насупил свои рыжие брови.
— Ну да, вы жалеете этих бунтовщиков.
— Да ведь грамоты уже недействительны…
— Я тоже говорю так всем, а все же я их боялся, дорогая. Будь я прокуратором ходов, я бы сумел выиграть дело. Погода при дворе изменчива и не всегда для нас благоприятна. Вспомните только, что было при покойном императоре[6], когда фон Грефенберг[7] взялся отстаивать этих хамов, и чего мне стоило потом, при князе Ауэрсберге[8], расстроить его планы. Если бы его послушались, то все эти владения не были бы сейчас моими, а между тем грамоты и тогда были ничуть не более действительны, чем сегодня. Основываясь на этих грамотах, наши мужики могли бы возобновить судебный процесс хоть завтра. А теперь кончено.
Ламмингер удовлетворенно рассмеялся. Но зато на лицо его супруги легла тень. Она молчала, и только затаенный вздох слетел с ее уст. Муж испытующе взглянул на нее и отрывисто произнес:
— Вы, моя милая, кажется, хотите еще что-то сказать?
— Да, но не решаюсь… Я слышала, что этих людей из Уезда будут наказывать… избивать… и что сегодня им не давали есть…
— О, вы милосердны даже к врагам своим. Да, они будут наказаны.
— Среди них есть один раненый и один совсем дряхлый старик…
— Об этом раненом лучше не говорите. А старика и тех, которые не так упорствовали, я пощажу — ради вас. Но уже поздно, дорогая. Спокойной ночи! Сегодня вы можете спать спокойно. Этим замком и этими землями будут вечно владеть наши дети и внуки. Порукой тому будет пепел, который останется от этих пергаментов.
И Ламмингер холодно поцеловал жену. Она не решалась больше настаивать. Веселый вид мужа сначала обрадовал ее, но теперь она уходила смущенная и огорченная. Оставшись один, Ламмингер прошелся по комнате, затем остановился у стола, где стоял ларец с грамотами, задумчиво поглядел на них. Наконец, он взял один из свитков и подошел с ним к камину. Он поднял уже руку, чтобы кинуть в огонь это былое свидетельство ходских вольностей, но вдруг рука его опустилась. Какая-то новая мысль пришла ему в голову. Он снова вернулся к столу, уложил свиток в ларец и захлопнул крышку.
Глава восьмая
Ночью ударил мороз. Острее всех почувствовали его ходы, заключенные в Тргановском замке. Сидя в общей камере на голом полу, уездские старики, а с ними староста Сыка и молодой волынщик Искра Ржегуржек, жались в кучку вокруг старого Пршибека, по-прежнему не расстававшегося со своим чеканом. Еще с вечера, когда их привели сюда, они успели переговорить обо всем. Говорили о Матее Пршибеке и еще больше о Яне Козине, о его смелости, его мужественной речи, обо всем его сегодняшнем поведении. Козина сегодня всех удивил. Только Искра Ржегуржек, улыбаясь, сказал:
— Вот! А никто мне не верил, когда я говорил про него — хороший парень!
Но тут старый Вахал напомнил горькую правду:
— А что толку? За что терпит Козина, за что досталось тебе, староста, и Матею Пршибеку, если этот матерый волк похитил наши грамоты?
Тяжелым камнем ложились эти слова на души узников. Все примолкли, погрузившись в собственные мысли. Да и волынщику было сейчас не до шуток…
Поздней ночью отворились двери. Вошел караульный с большим фонарем, а с ним двое дворовых. Один бросил на пол охапку соломы, другой поставил хлеб и воду, и ушли. Разостлав солому и усевшись, арестованные принялись за еду. Только староста Сыка и старый Пршибек не притронулись к хлебу. Кусок не шел им в горло. И когда остальные растянулись на соломе, собираясь заснуть, они не легли, а остались сидеть.
Ночь была тихая и светлая. В предрассветных сумерках через два небольших оконца едва виднелись темные дремлющие леса. Оба хода, не отрываясь, смотрели туда. Староста Сыка произнес вполголоса:
— Это все было наше…
— Да, — отозвался старик, — еще дед мой расхаживал там как хозяин, а теперь мы смотрим на этот лес из темницы…
Они замолчали, но вдруг староста воскликнул, указывая рукой:
— Глянь-ка, Пршибек, вон там, над лесом, какая звезда! Пршибек поднял глаза и перекрестился.
— Комета, — медленно проговорил он, — никак знамение божие!
Над косматым гребнем черного леса на синем небе сияла комета с длинным, обращенным кверху хвостом.
— Ну и громадина! — ответил Сыка.
Уже все ходы смотрели на небо. Одни приподнялись на колени, другие стояли во весь рост. Все слышали восклицание Сыки, потому что никто не смыкал глаз.
— Комета спроста не бывает, — объяснял старый Пршибек. — Я их видел несколько на своем веку, и всякий раз потом была война или голод и мор. Но такой большой я еще ни видал. Разве только в тот раз… я был тогда подпаском… перед той войной, что тянулась целых тридцать лет. Как сейчас все помню. Мы сидели на завалинке и глядели на небо. Мой дед верно напророчил тогда, что беда придет, большая беда. Он еще знавал лучшие времена. На жупане и на камзоле у него были еще золотые нашивки, а нам остались лишь эти черные… И прожил старик так долго, что собственными глазами увидел, как сбываются его слова. Довелось ему быть свидетелем того, как императорское войско все у нас позабирало, не осталось ни козленка в хлеву, ни ломтя хлеба в доме. Смолоду носил он жупан с золотом, а на старости лет ходил оборванный и голодный, как нищий. И не осталось у него ничего, кроме вот этого чекана!.. А когда вспоминал он про ту звезду или кто при нем заводил речь о старых временах, слезы у него так и текли из глаз. Да, так-то вот. Плохо ему пришлось, а что бы он сказал сейчас? Тогда еще была надежда, а сейчас… — голос у старика дрогнул, — эта звезда… что-то она принесет нам…