Фантастическая ночь - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не двигался. Кровь стучала в висках. Страха я не испытывал. Я только ждал — что будет? Наконец-то я очутился на дне, на самом дне низости. Теперь должна наступить катастрофа, взрыв, конец, которому я полусознательно шел навстречу.
Когда парни появились, женщина отскочила от меня, но не к ним. Она стояла между нами: по-видимому, подстроенное нападение было ей все же не совсем приятно. А парни злились, что я стою и молчу. Они переглядывались, очевидно ожидая с моей стороны протеста, просьбы, выражения испуга.
— Вот как, он молчит! — угрожающе крикнул, наконец, один из них. А другой подошел ко мне и сказал повелительно:
— Идем в отделение!
Я все еще ничего не отвечал. Тогда первый положил мне руку на плечо и легонько толкнул вперед. — Марш! — сказал он.
Я пошел. Я не сопротивлялся, потому что не хотел сопротивляться; невероятная грубость, пошлость этого опасного приключения захватила меня. Мозг работал отчетливо: я знал, что парни эти должны больше меня бояться полиции, что я могу откупиться несколькими кронами, — но я хотел испить до дна чашу мерзости, я наслаждался унизительностью своего положения в каком-то сознательном беспамятстве. Не спеша, словно автомат пошел я в ту сторону, куда меня толкнули.
Но как раз то, что я так безропотно, так покорно пошел из темноты на свет, по- видимому, смутило парней. Они стали перешептываться. Потом опять нарочито громко заговорили между собой.
— Шут с ним, отпусти его, — сказал один (невысокого роста, с изъеденным оспой лицом), но другой ответил с напускной строгостью:
— Нет, брат, шалишь! Пусть-ка это сделает бедняк вроде нас, которому жрать нечего, его сейчас засадят под замок. Так нечего давать спуску и благородному господину.
В каждом их слове я слышал неуклюжую просьбу о том, чтобы я заговорил, начал торговаться с ними; преступник во мне понимал этих преступников, понимал, что они хотят помучить меня страхом и что я мучаю их своей уступчивостью. Между нами шла немая борьба, и — о, как богата была эта ночь! перед лицом смертельной опасности, здесь, в смрадной глуши Пратера, в обществе проходимцев и проститутки, я вторично за двенадцать часов испытал неистовый азарт игры, но только теперь на карту было поставлено все мое добропорядочное существование, сама жизнь моя. И я, в упоении искушая судьбу, предался этой чудовищной игре, трепеща всеми до отказа натянутыми нервами.
— Ага, вот и полицейский, — послышался голос за моей спиной, — не поздоровится благородному господину, придется недельку отсидеть.
Это должно было прозвучать злобно и грозно, но я слышал запинающуюся неуверенность тона. Я спокойно шел на свет фонаря, где в самом деле поблескивала каска полицейского. Шагов двадцать оставалось до него. Парни за моей спиной умолкли; я заметил, что они идут медленней. Еще минута — я это точно знал, — и они трусливо нырнут обратно в темноту, в свой мир, ожесточенные неудачей, и выместят ее, быть может, на несчастной женщине. Игра кончилась: опять, во второй раз сегодня, я выиграл, опять украл у чужого, незнакомого человека его выигрыш. Впереди уже мерцал бледный свет фонарей, я обернулся и только теперь разглядел лица обоих: злобу и угрюмый стыд прочел я в их бегающих глазах. Они остановились, разочарованные, подавленные, готовые скрыться во мраке, ибо власть их окончилась; теперь не я их — они меня боялись.
И в эту минуту — точно в груди у меня вдруг сорвало все скрепы и чувства горячей волной вырвались наружу — мной овладела бесконечная, поистине братская жалость к этим людям. Чего они домогались, несчастные, полуголодные, оборванные парни, от меня, пресыщенного паразита? Нескольких крон, нескольких жалких крон. Они могли бы взять меня за горло, там, в темноте, ограбить, убить — и не сделали этого, а только попытались, неуклюже, неумело, запугать меня ради мелких серебряных монет, болтающихся у меня в кармане. Как же я смел, я, вор из прихоти, из озорства совершивший преступление, чтобы потешить себя, как смел я еще мучить этих бедняг? Я уже не только бесконечно жалел их, мне было бесконечно стыдно, что ради своего удовольствия я еще забавлялся их страхом, их нетерпением. Я взял себя в руки: теперь, как раз теперь, на освещенной улице, где мне уже ничто не грозило, теперь я должен уступить им, смягчить горечь разочарования в их злых, голодных взглядах.
Круто повернувшись, я подошел к одному из них. — Зачем вам доносить на меня? — сказал я и постарался сообщить голосу интонацию подавляемого страха, — какая вам от этого польза? Может быть, меня арестуют, а может быть, и нет. Но вам ведь это ни к чему. Зачем вам портить мне жизнь?
Оба в смущении таращили на меня глаза. Они ожидали всего — окрика, угрозы, от которой бы попятились, недовольно ворча, как обиженные собаки, только не такой сговорчивости. Наконец, один сказал, но совсем не угрожающе, а как бы оправдываясь: — Нужно соблюдать закон. Мы только исполняем свой долг.
Это была, по-видимому, заученная для подобных случаев фраза. И все же она прозвучала как-то фальшиво. Ни тот, ни другой не решались взглянуть на меня. Они ждали. И я знал, чего они ждут: что я попрошу пощады и что предложу им денег.
Я еще помню каждое из этих мгновений. Помню каждый напрягавшийся во мне нерв, каждую мысль, мелькавшую в уме. И я помню, чего сперва хотела моя злая воля: заставить их ждать, еще помучить их, упиться сознанием своей власти над ними. Но я тотчас поборол себя, я стал униженно клянчить, потому что знал, что должен, наконец, избавить их от страха. Я принялся разыгрывать комедию, просил их сжалиться надо мной, не доносить, не делать меня несчастным. Они молчали, но я видел, в какое они пришли смущение, эти неумелые горе-вымогатели. И тогда я, наконец-то, произнес слова, которых они жаждали так долго: — Я… я дам вам… сто крон.
Все трое вздрогнули и растерянно переглянулись. Такой суммы они уже не ждали теперь, когда все было для них потеряно. Наконец, один из них — рябой с беспокойным взглядом — пришел в себя. Два раза начинал он говорить, слова застревали у него в горле. Потом он сказал — и я чувствовал, как ему стыдно: — Двести крон.
— Да перестаньте вы! — вмешалась вдруг женщина. — Скажите спасибо, что он вообще вам что-нибудь дает. Он ведь ничего не сделал, почти и не притронулся ко мне. Это уж просто свинство!
С подлинным гневом крикнула она эти слова. И у меня взыграло сердце. Кто-то пожалел меня, кто-то выступил в мою защиту, — из низости, из вымогательства выглянула доброта, темное стремление к справедливости. Какое это было счастье, как вторило тому, что поднималось во мне! Нет, нельзя больше играть с этими людьми, нельзя их дольше мучить страхом, стыдом: довольно! довольно!
— Хорошо, пусть будет двести крон.
Они молчали, все трое. Я достал бумажник. Очень медленно, не прячась, широко раскрыл его. В один миг они могли вырвать его у меня из рук и скрыться в темноте. Но они застенчиво отвели глаза. Между ними и мною, вместо борьбы и игры, возникла тайная общность, взаимное доверие, признание чужих прав, словом — вполне человеческие отношения. Я извлек два кредитных билета из пачки украденных денег и протянул их одному из них.
— Покорно благодарю, — сказал он нечаянно и тут же отвернулся. Очевидно, он сам почувствовал, что смешно благодарить за добытые вымогательством деньги. Ему было стыдно, и его стыд — о, я ведь все постигал в ту ночь, каждое движение открывалось мне! — удручал меня. Я не хотел, чтобы этот человек стыдился передо мной, потому что я был ничуть не лучше его, такой же вор, как он, трусливый и безвольный, как он. Его унижение мучило меня, я хотел вернуть ему уверенность. Поэтому я отклонил его благодарность.
— Это я должен благодарить вас, — сказал я и сам удивился тому, сколько подлинной задушевности прозвучало в моем голосе. — Если бы вы донесли на меня, я бы погиб. Мне пришлось бы застрелиться, а вам бы это пользы не принесло. Так лучше. Я пойду теперь направо, а вы сверните в другую сторону. Спокойной ночи!
Они ничего не ответили. Немного погодя один сказал: «Спокойной ночи», за ним второй и, наконец, — проститутка, которая все время пряталась в тени. Как тепло, как сердечно она это произнесла, словно искреннее пожелание! По их голосам я чувствовал, что где-то глубоко, в тайниках души, они любили меня и что этой странной встречи они никогда не забудут. В тюрьме или в больнице она, быть может, припомнится им: что-то от меня останется в них, что-то свое я им отдал. И радость этого дарения наполняла меня, как еще ни одно чувство в жизни.
Я пошел один в полумраке к выходу из Пратера. Все, что угнетало меня, исчезло; я чувствовал с неведомой доселе полнотой, как я, словно долго пропадавший без вести, опять вливаюсь в беспредельность мира. Все, казалось мне, живет только для меня, но и моя жизнь отдана всему. Черными тенями обступали меня деревья, встречая меня дружеским шелестом, и я любил их. Звезды сияли мне с неба, и я вдыхал их белый привет. Откуда-то доносилось пение, и мне чудилось, что это поют для меня. Все теперь принадлежало мне, с тех пор как я разбил коросту, покрывавшую мою грудь, и все влекло меня, потому что я узнал, что нет большей радости, чем давать, расточать себя. О, как легко, чувствовал я, доставить радость и самому возрадоваться этой радости: нужно только открыться, и уже струится от человека к человеку живой поток, низвергается от высокого к низкому и, пенясь, вновь поднимается из глубины в бесконечность.