Невидимая дева - Татьяна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи! Долго ли нам еще терпеть друг друга?
А потом скверик закрывают на просушку. И мы просто ходим по улицам. И вот однажды вдруг какая-то худая высокая девочка – белый такой комар – с криком бросается на шею к Марьиванне, и плачет, и гладит ее трясущееся красное лицо!
– Нянечка моя! Это нянечка моя!
И – смотрите – эта туша, залившись слезами и задыхаясь, тоже обхватила эту девочку, и они – чужие! – вот тут, прямо у меня на глазах, обе кричат и рыдают от своей дурацкой любви!
– Это нянечка моя!
Эй, девочка, ты что? Протри глаза! Это же Марьиванна! Вон же, вон у нее бородавка! Это наша, наша Марьиванна, наше посмешище: глупая, старая, толстая, нелепая!
Но разве любовь об этом знает?
…Проходи, проходи, девочка! Нечего тут!.. Распустила нюни… Я тащусь, озлобленная и усталая. Я гораздо лучше той девочки! А меня-то Марь-иванна так не любит. Мир несправедлив. Мир устроен навыворот! Я ничего не понимаю! Я хочу домой! А Марьиванна просветленно смотрит, цепко держит меня за руку и пыхтит себе дальше, вперед.
– У меня но-ожки устали!
– Сейчас кружочек обойдем и домой… Сейчас, сейчас…
Незнакомые места. Вечереет. Светлый воздух весь ушел вверх и повис над домами; темный – вышел и встал в подворотнях, в подъездах, в провалах улиц. Час тоски для взрослых, тоски и страха для детей. Я одна на всем свете, меня потеряла мама, сейчас, сейчас мы заблудим-сяааааааа! Меня охватывает паника, и я крепко вцепляюсь в холодную руку Марьиванны.
– Вот в этом подъезде я живу. Во-он там мое окно – второе от угла.
Под каждым окном нахмурили брови, разинули рты – съедят! – головы без туловища. Головы страшные, и сырая тьма подъезда – жуткая, и Марьиванна – не родная. Высоко, в окне, приплюснув нос к темному стеклу, брезжит повешенный дядя, водит по стеклу руками, всматривается. Сгинь, дядя!!! Выползешь ночью из Карповки злым чеченом, оскалишься под луной – а глаза закатились, – быстро-быстро побежишь на четвереньках через булыжную мостовую, через двор в парадную, в тяжелую глухую тьму, голыми руками по ледяным ступеням, по квадратной лестничной спирали, выше, выше, к нашей двери…
Скорей, скорей домой! К нянечке! О нянечка Груша! Дорогая! Скорее к тебе! Я забыла твое лицо! Прижмусь к темному подолу, и пусть твои теплые старенькие руки отогреют мое замерзшее, заблудившееся, запутавшееся сердце!
Нянечка размотает мой шарф, отстегнет впившуюся пуговку, уведет в пещерное тепло детской, где красный ночник, где мягкие горы кроватей, и закапают горькие детские слезы в голубую тарелку с зазнавшейся гречневой кашей, которая сама себя хвалит. И, видя это, нянечка заплачет и сама, и подсядет, и обнимет, и не спросит, и поймет сердцем, как понимает зверь – зверя, старик – дитя, бессловесная тварь – своего собрата.
Господи, как страшен и враждебен мир, как сжалась посреди площади на ночном ветру бесприютная, неумелая душа! Кто же был так жесток, что вложил в меня любовь и ненависть, страх и тоску, жалость и стыд – а слов не дал: украл речь, запечатал рот, наложил железные засовы, выбросил ключи!
Марьиванна, напившись чаю, повеселевшая, заходит в детскую сказать спокойной ночи. Отчего это ребенок так плачет? Ну-ну-ну. Что случилось? Порезалась?.. Живот болит?.. Наказали?..
(Нет, нет, не то, не то! Молчи, не понимаешь! Просто в голубой тарелке, на дне, гуси-лебеди вот-вот схватят бегущих детей, а ручки у девочки облупились, и ей нечем прикрыть голову, нечем удержать братика!)
– Ну-ка, вытри слезы, стыдно, такая большая! Доедай-ка все до конца! А я тебе стихи почитаю!
Толкнув под локоть Марьиванну, приподняв цилиндр, прищурившись, вперед выходит дядя Жорж:
Не белые тюльпаныВ венчальных кружевах —То пена океанаНа дальних островах.Поскрипывают снастиНад старою кормой.Неслыханное счастьеЗа пенною каймой.Не черные тюльпаны —То женщины в ночи.Полуденные страныИ в полночь горячи!Выкатывайте бочку!Туземки хороши!Мы ждали эту ночку —Гуляйте от души!
Не алые тюльпаныРасплылись на груди —В камзоле капитанаТри дырки впереди;Веселые матросыОскалились на дне…Красивы были косыУ женщин в той стране.
«Страсти какие ребенку на ночь…» – ворчит няня.
Дядя поклонился и исчез. Марьиванна закрывает за собой дверь: до завтра, до завтра!
Уйдите все, оставьте меня, вы ничего не понимаете!
В груди вертится колючий шар, и невысказанные слова пузырятся на губах, размазываются слезами. Кивает красный ночник. Да у нее жар! – кричит кто-то из далекого далека, но ему не перекричать шума крыльев – гуси-лебеди обрушились с грохочущего неба!
…Дверь на кухню закрыта. Солнце пробивается сквозь матовое стекло. Полдень облил золотом паркет. Тишина. За дверью Марьиванна, плача, жалуется на нас:
– Больше так не могу! Что ж это – день изо дня все хуже… Все поперек, все назло… Я трудную жизнь прожила, все по чужим людям, всякое, конечно, отношение было… Нет, условия – я не говорю, условия хорошие, но в моем возрасте… и здоровье… откуда такой дух противоречия, и враждебность… хотела немножко поэзии, возвышенного… Бесполезно… больше не выдерживаю…
Она от нас уходит!
Марьиванна уходит от нас. Марьиванна сморкается в крошечный платочек. Пудрит красный нос, глубоко вглядывается в зеркало, медлит, будто что-то ищет в его недоступной, запечатанной вселенной. И правда, там, в сумрачных глубинах, шевелятся забытые занавеси, колеблется пламя свечи, выходит бледный дядя в черном, с листком в руках:
Принцесса-роза жить усталаИ на закате опочила.Вином из смертного фиалаПечально губы омочила.И принц застыл как изваяние,В глухом бессилье властелина,И свита шепчет с состраданием.Как опочившая невинна.Порфироносные родителиЧерез герольдов известили,Чтоб опечаленные жителиНа башнях флаги опустили.Я в похоронную процессиюВливаюсь траурною скрипкою.Нарциссы в гроб кладу принцессе яС меланхолической улыбкою.И, притворяясь опечаленным,Глаза потуплю, чтоб не выдали:Какое ждет меня венчание!Такого вы еще не видели.
Смертной белой кисеей затягивают люстры, черной – зеркала. Марьиванна опускает густую вуальку на лицо, дрожащими руками собирает развалины сумочки, поворачивается и уходит, шаркая разбитыми туфлями, за порог, за предел, навсегда из нашей жизни.
Весна еще слаба, но снег сошел, только в каменных углах лежат последние черные корки. А на солнышке уже тепло.
Прощай, Марьиванна!
У нас впереди лето.
«На золотом крыльце сидели…»
Сестре Шуре
На золотом крыльце сидели:
Царь, царевич, король,
королевич,
Сапожник, портной.
Кто ты такой?
Говори поскорей.
Не задерживай добрых людей!
Детская считалкаВначале был сад. Детство было садом. Без конца и края, без границ и заборов, в шуме и шелесте, золотой на солнце, светло-зеленый в тени, тысячеярусный – от вереска до верхушек сосен; на юг – колодец с жабами, на север – белые розы и грибы, на запад – комариный малинник, на восток – черничник, шмели, обрыв, озеро, мостки. Говорят, рано утром на озере видели совершенно голого человека. Честное слово. Не говори маме. Знаешь, кто это был?.. – Не может быть. – Точно, я тебе говорю. Он думал, что никого нет. А мы сидели в кустах. – И что вы видели? – Всё.
Вот это повезло! Такое бывает раз в сто лет. Потому что единственный доступный обозрению голый – в учебнике анатомии – ненастоящий. Содрав по этому случаю кожу, нагловатый, мясной и красный, похваляется он ключично-грудинно-сосковой мышцей (всё неприличные слова!) перед учениками восьмого класса. Когда (через сто лет) мы перейдем в восьмой класс, он нам тоже все это покажет.
Таким же красным мясом старуха Анна Ильинична кормит тигровую кошку Мемеку. Мемека родилась уже после войны, у нее нет уважения к еде. Вцепившись четырьмя лапками в ствол сосны, высоко-высоко над землей, Мемека застыла в неподвижном отчаянии.
– Мемека, мясо, мясо!
Старуха потряхивает тазик с антрекотами, поднимает его повыше, чтобы кошке было лучше видно.
– Ты посмотри, какое мясо!
Кошка и старуха с тоской смотрят друг на друга. «Убери», – думает Мемека.
– Мясо, Мемека!
В душных зарослях красной персидской сирени кошка портит воробьев. Одного такого воробья мы нашли. Кто-то содрал скальп с его игрушечной головки. Голый хрупкий череп, как крыжовина. Страдальческое воробьиное личико. Мы сделали ему чепчик из кружавчиков, сшили белую рубашечку и похоронили в шоколадной коробке. Жизнь вечна. Умирают только птицы.