Приключения, почерпнутые из моря житейского - Александр Вельтман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«О-го! – подумал Чаров, – она действительно из Сен-Жерменского предместья!…» – Очень жаль, что мое предложение не велико, как вы говорите, а так ничтожно, что вы презираете его!
И Чаров оставил Саломею, как говорится, в покое. Но узнав от Далина об определении ее в доме к Туруцкому, ему захотелось взглянуть на нее, и он упросил взять его с собою.
Платон Васильевич был в забытьи. Борис не принимал никого, и потому Далин спросил у подъезда:
– А где та француженка, которую от меня привезли третьего дня?
– Она, сударь, живет в большом доме, – отвечал лакей.
– А сестра Платона Васильевича приехала?
– Сестрица? Никак нет-с, она уже лет пять не выезжает из своего поместья. Куда ж ей приехать: стара и больна.
– Какая же госпожа будет жить в доме? – спросил Далин, вспомнив слова Платона Васильевича о молодой хозяйке дома.
– Да вот эта госпожа дома и будет жить.
– Какая эта?
– Да вот что третьего дня, сударь, изволила приехать. Его превосходительство отдал весь дом в ее распоряжение. Она уж все и приказывает в доме.
– О-го! неужели?
– Да как же, сударь; как следует на полном пансионе, все равно что госпожа.
Далин и Чаров захохотали на замечание слуги.
– Поди же, доложи ей, что приехал Далин.
– Пожалуйте к большому подъезду, там официант доложит.
– Ты, mon cher [151], доставил ей выгодное место, – сказал Чаров, продолжая хохотать.
Официант доложил о приезде Далина; Саломея приказала просить; приняла в гостиной – и вспыхнула, увидев вошедшего с ним Чарова.
– Извините, – сказал он, – что я решился вас посетить; ваша судьба так интересует меня…
– Довольны ли" вы вашим местом? – спросил Далин.
– Я, право, не знаю еще, что вам отвечать: господин Туруцкий болен, сестра его еще не приехала…
– Но во всяком случае вы очень мило помещены, – сказал Чаров, осматривая комнаты, – прекрасный дом, хоть в убранстве комнат виден старческий вкус хозяина… Досадно, что он перебил у меня право доставить вам вполне современные удобства жизни…
– Какое право? – спросила Саломея с самодостоинством, – я на себя никому не даю прав.
– Но права благотворить и приносить в жертву даже самого себя, надеюсь, у меня никто не отнимет! – отвечал Чаров, привыкший ловко отражать самые строгие и резкие удары, наносимые самолюбию дерзкого волокиты. В неподкупность строгих физиономий он меньше всего верил: эти sancti sanctissimi [152], говорил он, любят, в дополнение к хвалам и лести, воскурение перед ними фимиама.
Не щадя Ливана и мирра перед Саломеей, он успел затронуть и ее самолюбие настолько, что получил дозволение посещать ее.
– Я надеюсь, – сказал он как будто шутя, – что вы здесь не в отшельничестве и не под присмотром.
Когда Чаров вышел, Саломея задумалась.
«В самом деле, какую глупую роль буду я играть у этого отвратительного старика!… За угол и за кусок хлеба терпеть смертельную скуку, прослыть его любовницей… Никогда!… Слыть и быть для меня все равно, а если слыть, так лучше…»
Саломея не договорила, гордость ее не могла вынести сознания и самой себе. Ей, однако же, нравились это великолепие и пышность, посреди которых Платон Васильевич так неожиданно поместил ее как божество; ей по сердцу были угодливость и предупредительность, которыми он ее окружал; ей не учиться было повелевать, но она не испытывала еще такого уважения к себе даже в собственном доме, и чувствовала, что полной самовластной госпожой, можно быть не у себя в доме, а в доме влюбленного старика. Самому себе часто отказываешь по расчетам, по скупости, а влюбленный старик отгадывает, предупреждает желания, не щадит ничего, чтоб боготворимая забыла страшный недостаток его – старость.
Когда Платон Васильевич, собравшись с силами, явился перед Саломеей, она очень благосклонно изъявила ему благодарность за внимание.
– Я, однако ж, желала бы знать, – прибавила она, – что такое я в вашем доме?
Этот вопрос совершенно смутил и испугал Платона Васильевича.
– Боже мой, – отвечал он, – вы всё!… Не откажитесь только располагать всем, как своею собственностью…
– Я на это не имею никакого права, – произнесла Саломея с беспощадною холодностью, но довольная в душе готовностью старика повергнуть к ее ногам не только все свое достояние, но и себя.
– О, если б я смел предложить это право!… – проговорил он, дрожа всем телом…
Какое-то чувство боязни заставило Саломею отклонить объяснение, в чем состоит это право.
Как рак на мели, Платон Васильевич приподнимал то ту, то другую руку, расставлял пальцы, раскрывал рот, желая что-то произнести, но Саломея давно уже говорила о погоде.
Получив дозволение обедать вместе с ней, Платон Васильевич как будто ожил силами, помолодел: Саломея была так ласкова к нему.
В продолжение нескольких дней она не повторяла нерешенного вопроса. Казалось, довольная своим положением, она боялась изменить его. Но это была нерешительность, какое-то тайное затруднение, которое Саломея старалась опровергнуть необходимостью упрочить свою будущность и получить снова какое-нибудь значение в свете.
«Мне уже не быть Саломеей, не идти к отцу и матери с раскаянием», – думала она, когда Платон Васильевич, долго не зная, как в дополнение всех ее потребностей предложить деньги, наконец, решился начать с изъявления надежды, что она будет смотреть на него, как на родного, и, верно, не откажет принять на себя вполне все распоряжения в доме и деньги на все необходимые расходы и на собственные ее потребности.
– Я вам еще раз повторяю, – сказала она, взглянув с улыбкой на старика, – что мне странно кажется мое положение в вашем доме, а еще страннее покажется, может быть, другим.
– Вы полная хозяйка… – произнес ободренный ласковым голосом Саломеи Платон Васильевич, целуя руку, – осчастливьте меня… принять это название.
– Мне должно подумать об этом, – сказала Саломея, закрыв лицо рукою и прислонясь на ручку кресел..
Платон Васильевич стоял перед ней, сложив на груди руки и с трепетом ожидая решения.
– Я согласна, – проговорила она, наконец, так тихо, что во всякое другое время Платон Васильевич опросил бы: «Что вы изволили сказать?» Но в эту минуту все чувства его были напряжены до степени цветущего своего состояния, в возрасте сил и здоровья, когда глаз видит душку на другом краю моря, ухо слышит все, что она мыслит, осязание воспламеняет всю кровь от прикосновения воздуха, который несет струю ее дыхания, вкус не знает ничего в мире слаще поцелуя любви.
Платон Васильевич припал перед нею на колени, взял ее руку, и в нем достало еще сил поцеловать эту руку и не умереть.