Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А теперь меня куда? – спросил его Ломоносов.
– Небось пороть будут, – посулил Кирилов.
– Оно накладно… – задумался сын крестьянский.
– А ты – вытерпи, всех порют! – посоветовал Кирилов.
– Конешно… пострадать можно…
И, тяжело вздыхая, ушел. «Жаль», – думал Кирилов. И снова поплыл водою – до Казани. Теперь уже с пушками. Полки Пензенский и Вологодский сопровождали его. Кирилов на пушки глядел косо: он пушечного грома не жаловал, радушен был ко всему, что живет, что дышит, что прыгает, что летает, что колосится…
Прекрасны холмы башкирские, золотом и серебром осыпало леса, тихо струились реки из хрусталя. Уфа жила уже обособленно, вся в помыслах прирубежных, набегов боясь. Здесь Кирилов за работу засел и других к тому понуждал. Лошадей закупал табунами, магазины готовил, ланд-милицию создавал на манер казачий, перепись тептерям и башкирам учинил. И – кашлял, кашлял советник статский, бился грудью о край стола, кровь текла на бумаги важные, на «сказки» уфимские… Из окошка, на шлях глядящего, ему Индия мерещилась.
– Пора гостей звать тамошних, – говорил, отдышавшись…
Чуден был день над Уфой, когда сама Индия вошла в дом к нему.
Первый гость индийский – Марвари Барайя шубы на лавки скинул, но прежде глянул – нет ли жучка какого на лавке, чтобы не раздавить тварь живую. Уселся он, ноги поджав, запах какой-то странный от себя излучая. Томно и нездешне струился на Кирилова свет его глаз – глубоких, как омуты…
– Пусть, – велел Кирилов толмачу, – гость мой радостный о родине мне своей поведает…
Усладительно звучал дребезжащий голос Марвари:
– …снегу и зимы никогда не бывает, такоже всякие цветы и травы никогда не увядают. Руд всяких и каменьев имеется довольство изрядное. Ягоды всякие родятся в год по дважды, орехи величиною кругом в три четверти аршина и более, лимонии в год по дважды ж, и протчие всякие овощи свежие, шелк хороший, подобно китайскому, однако ж его немного, а бумаги хлопчатой множество. Места зело теплые: жители ходят в платье, сделанном из бумаги хлопчатой…
И долго еще, словно во сне, звучали неувядающие слова гостя индийского: «Кардамон, алмазы, гвоздика, лалы, орехи мускатные, инбирь белой и желтой, яхонты, кисеи и лавры…» Сколько об этих богатствах они с Соймоновым говорили! Еще там, возле печек, когда снега лежат по пояс… Кирилов ладонью лицо закрыл и заплакал беззвучно: «Только бы не помереть до сроку!..» И торопливо новые торги заключил, основал в Уфе Компанию русско-индийскую, а жене признался:
– Ульяна Петровна, супруга вы моя ненаглядная, почто жизнь людская столь плохо устроена? Едва сумеет человек основать судьбу свою на мечтах юности, как смерть к нему уже поспешает…
Множество табака искуривал Кирилов нещадно, благо курение при чахотке считалось по тем временам весьма полезно. В раскольничьих же книгах, тяжелых и грубых, воском закапанных, как раз обратное доказывалось… Кому верить: врачам или раскольникам?
* * *Когда Татищев проведал, что Кирилов в экспедицию «Известную» главным назначен, он взвыл от зависти неуемной.
– Почто опять не меня? – кричал в бешенстве. – Я человек роду боярского, знатного! А сей Кирилов из гузна мужицкого на свет божий выполз. Шти лаптем хлебал, на лавке спал и кулаком подпирался, а собака миску его вылизывала… – Соймонова повидав, ногами в обидах топал. – Может ли, – доказывал ему Татищев, – мужик географию понимать? Только мы, столбовые, в геодезии да в гиштории смысл глубокий изыскиваем… Рази не так?
Федор Иванович послушал вопли боярские:
– И такого-то дурака, как ты, Никитич, еще умным зовут? Эх, люди… Во спесь-то где! Во где жир-то дурной! Да ведомо ли тебе, что Кирилов кровью над географией исхаркался? Он прост, да! Однако атласы и книги на свои рубли печатал. В науку идет без оглядки. И – честен! Мужицкий сын Оренбурга не разворует. А тебя только допусти: половину края – в казну, а половину по своим именьишкам растащишь… Ступай, видеть тебя не хочу!
И столбовой дворянин изгнал от себя сына боярского.
Сытые лошади уносили гневливого Татищева на Карповку…
«Князь тьмы» проживал здесь! Велики богатства его, много у него домов в Петербурге, каменных и деревянных, немало усадеб в округе Московской, пышны его дачи меж Петергофом и Ораниенбаумом. Но любимое место жития – на Карповке, речке тихой, вдали от суеты столичной. Леса шумят, сады плодоносят. На реке качается флот – из галер малых, из гондол венецианских, подходят сюда баржи с дровами. Издалека пышет над лесом высокая труба – тут вовсю работает пивоварня, откуда пиво течет в бочки царицы и в подвалы дома графа Бирена. Сам же хозяин, от трудов устав, иногда в стихах свою душу излагает. То самодержавие на Руси восхвалит, то пивоварению воздаст славу творчески – в рифмах… Велики погреба у «князя тьмы»! Чего только не таят они в тишине прохладной: белужина, тёшки осетровые, спинки копченые, раки псковские, угри балтийские, икра черная, вязига для пирогов, устрицы флембургские, анчоусы итальянские; заповедным сном покоятся там вина – веит, понток, реншвин, бургундское, мушкатели разные, фронтиниак, ренское, эрмитажное, оглонское, водка гданская, а сивуха украинская…
И пусть шатается народ от голода – стоны людские в эту тишь да благодать не проникнут! Здесь живет «князь тьмы» – Феофан Прокопович, владыка синодальный, от него и улица в Петербурге пошла – Архиерейская та улица…[24] Дела у него ныне были плачевные. Императрица просвещению ходу не давала. При карповской даче Феофан свою школу открыл. Сам и учил школяров по уставам иезуитским. Чтобы в учебе соревновались. Чтобы друг за другом поглядывали. Чтобы доносили один на другого исправно… От этого великое рвение было в учениках! По вечерам же, от наук утомясь, Феофан пытки и розыски производил. Бывало, вернется на Карповку, а вся борода в крови людской… Самому страшно! Четки возьмет, а они – словно брызги крови… «Ой, муторно! Ой, спаси меня, господи!»
Постарел. Живость потерял. Борода поседела. Под глазами обода темные. В глазах тоска. Веко трясется живчиком…
Татищева принял, перстами темными благословил его.
– Зачем пожаловал? – вопросил строго.
– Генерал де Геннин в артиллерию просится, – рассказывал Татищев охотно, – ему с заводами сибирскими по старости не совладать. Кабаки тамо завелись, народ гуляет. А ея величество в бухгалтерии не смыслит… Горное дело таково: рубль в него вложил, и десять лет жди – тебе ста рублями вернется. А граф Бирен рубль вложит, а завтра же ему сто рублей, хоть роди, а вынь да положь…
– А ты? – спросил Феофан. – Где сто рублей возьмешь?
– Я не сто, а тыщу возьму, – отвечал Татищев. – Эвон беглых полна Сибирь, всех в работу вопрягу… Вогулов опытных науськаю! Они мне за пятачок медный миллионные доходы в горах укажут. Да и бухгалтерия мне издавна в делах горнозаводских свычна…
Феофан прищурился – остро.
– Слышь-ка, – придвинулся, – я тебя научу… они на это клюнут. Они там жадны до всего… Ты прибытки великие посули!
– Кому?
– Бирен, говоришь, не жалует… Ну и ладно! Ты прямо в ноги матушке-осударыне кидайся. Соблазни ее доходами, во искушение введи. Они ведь живут при дворе, как дети малые: нет того, чтобы дать, а лишь одно ведают – взять!
Татищев так и поступил. Однажды в садике дворца Летнего, из кустов явясь, словно разбойник, в ноги императрице кинулся, стал ее соблазнять доходами непомерными…
– От воровства доходов не ищу, – сказала Анна, отступая.
– Матушка, – затараторил Татищев, на коленях за нею ползая, – а мы ведь с тобой родня недальная…
– С чего бы это? – фыркнула Анна Иоанновна.
– Дак как же! Хочешь, разложу генеалогию по косточкам?
– Ну, разложи…
Татищев развел руки, в воздухе незримо рисуя дерево:
– Изображу родство наше… Матушки ваши, блаженныя памяти царицы Прасковьи Федоровны, были дочерьми боярина Федора Петровича Салтыкова. А дедушки ваши были женаты на моей троюродной бабке – Татищевой…
– Ты мне десятую воду на киселе не мешай!
– Не десятая вода, а родство совсем близкое: мы с вами, ваше величество, праправнучатые братец с сестричкой… Сестрица ты мне! Так не мучай своего братца…
Анна Иоанновна расхохоталась, и тогда Татищев (горячо, пылко, разумно) поведал ей о делах горных. Глаза Анны засверкали: предчуя выгоды, она уже прикидывала, что купит себе, что построит… На прощание Татищев получил от нее оплеуху.
– Вот и конец инквизиции, – сказала императрица. – Езжай в Сибирь, братик…
В звании генерал-бергмейстера Татищев проворно отправился к горам Рифейским.
* * *За окном бело: снег, вихрь, гаснут редкие фонари…
– Ну вот, – перекрестилась Анна Иоанновна, – четвертый годок в благолепии отцарствовала… Дай-то мне, господи, и дале так!
Шагом широким, руками размахивая, проследовала в туалетную через комнаты Бенигны Бирен. Обер-камергер с кушеток поднялся, за нею пошел. Из дверей вывернулся блистательный, кружевами шурша, обер-гофмаршал Левенвольде – тронулся за Биреном. За Левенвольде «взял шаг» барон Корф, розовощекий, духами благоухая; за Корфом пошли в церемонии прочие-разные: Менгдены, Ливены, Кейзерлинги, Фитингофы, Зальцы, Кампенгаузены и… Бисмарк (в чине генеральском). Окружили они толпой веселой громадный стол, на котором сверкала золотом, словно сервиз, огромная коллекция ваз, коробок, кувшинов и флаконов с притираниями и помадами. Анна Иоанновна присела у зеркала. Вгляделась в оспины на лице. Пухленькие амурчики, болтая ножками толстенькими, взирали на нее из-за оправы зеркальной…