Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если бы знать твердо, в чем теперь заключается наш долг… — подавив вздох, отвечал Ваня. — Все спуталось… Вот недавно был я в тылу; там определенно говорят о каком-то заговоре и о том, что великий князь Николай Николаевич грозит повернуть штыки на Петроград и Царское Село… Вот тут и разберись… Все спуталось…
Алексей Львов ничего не сказал и только пристально посмотрел на Ваню: он считал его порядочным честным офицером, но такие речи казались ему опасными. И если их стали повторять даже порядочные люди, то… что же будет?
— А вы что тут поделываете? — спросил его Станкевич.
— В парке был, мотор свое проверял… — отвечал Львов. — Завтра утром в разведку лечу. Смотрите, не подстрелите меня! Вы где стоите?
— За Большой мызой, у самой реки…
Мимо прошла небольшая группа опущенных солдат, волоча ногами и то и дело стукаясь штыками. Солдат в них не чувствовалось — это были просто очень уставшие и озлобленные люди.
— А у нас вчера прокламашки опять разбросали… — сказал Ваня, посмотрев на них.
— Германской работы?
— Не разберешь. Может, и свои…
— Насчет чего?
— Да все то же: Распутин, измена, богачи пьют кровь народа, на беде его наживаются… И скверно то, что многое в них верно… Офицеры наши попробовали было побеседовать с солдатами на эти темы, чтобы рассеять впечатление, но… слабовато вышло и принесло, пожалуй, больше вреда, чем пользы. Не опровергнешь Распутина, не опровергнешь проклятых спекулянтов, ничего не опровергнешь… Ох, погано, погано!..
— Погано, говорить нечего. А все же надо свое дело делать… — сказал Львов.
Они расстались.
Смеркалось…
Длинными окопными переходами Ваня со Станкевичем прошли к своему месту над красивой излучиной неширокой реки на самой опушке только что зазеленевшего молодой листвой леса. Вокруг все было ясно, чисто и радостно, а в сырых, дурно пахнущих окопах, полных вшивых, полубольных и усталых людей, сумрачно и тяжело. Неприятель был совсем близко, на том берегу, по кустам, близка была возможность страдания и смерти, безрадостны были раньше заманчивые дали жизни — как путник легенды, все эти люди сорвались в какую-то пропасть и висели над бездной смерти, уцепившись руками за корни какого-то куста, и две мыши, черная и белая, день и ночь неутомимо точили эти пока спасающие их корни. И как путник, тянулись они — чтобы забыться — к той малине, которая выросла случайно на краю бездны. Для одних такой малиной были сладкие мечты о возвращении домой, о любимой женщине, даже об отходе части в тыл, на отдых — в этом периоде о славе не мечтали уже даже и прапорщики… — для других затяжная игра в засаленные карты в душной накуренной землянке, в углу которой виднелся образок, а на щелястой двери кем-то старательно было выведено чернильным карандашом поганое слово, для третьих вино, которое ухитрялись добывать, несмотря на все царские запреты. Солдаты, считая, давили вшей и гордились как будто теми рекордами, которые они в этом спорте устанавливали. Но больше всего все находили покой и отдых в мечте о том, когда все это кончится и они вернутся, наконец, к нормальной человеческой жизни. Сергей Васильевич мечтал то о далеких путешествиях, то о золотом веке. Некоторые, чтобы забыться, пытались декламировать, петь и даже создавать юмористический рукописный журнал, и случайные газетчики, которым пришлось на пять минут быть свидетелями этого пения или видеть этот рукописный журнал, торопились довести до сведения всей мыслящей России: не угодно ли, какие молодцы эти наши герои! Даже журнал под огнем издают… И мыслящая Россия не понимала, что под этим журналом спрятан безмерный ужас и отчаяние, что это лишь последняя щепка, за которую хватается утопающий в крови человек…
Ваня, усталый, лег на свою узкую, всю в неудобных буграх койку. В городке на почте он получил письмо от Фени, безграмотное, трафаретное, — точно она свои письма списывала одно с другого — и думал о ней. Она перебралась уже в Москву, открыла модную мастерскую в Камергерском переулке — Madame Sophie — Robes, Manteaux[57] — и писала ему, чтобы он, если он поедет куда через Москву, непременно навестил бы ее. И Ване был приятен этот зов молодой красивой женщины, и в то же время было во всем этом что-то такое, чувствовал он, от canaille,[58] что-то неопрятное. Ведь и он может быть потом женат — что скажет он, если жена его будет рассылать такие цидулки? Вот все кричат о Распутине, а если по совести разобрать, то все Распутины, только он, Распутин, большой, а другие — маленькие, а маленькие только потому, что не хватает силенки быть большими. Все пакостники… Но он подавил в себе эти неприятные думы и стал мечтать об Окшинске, далеком, но милом. В конце концов чепуха и вся эта дурацкая война, и все эти революции, о которых он мечтал, — самое хорошее было бы очутиться теперь дома, в своем тихом, уютном и теплом домике, слушать из дремлющего сада вечерний перезвон старых колоколенок, ездить в пойму на озера за рыбой, читать, мечтать, ходить в баню… И так тихо, незаметно окончил бы он там свои дни на земле… Все чепуха.
Он уснул. И во сне видел он светлый изгиб Окши, старинный, тихий городок среди вишневых садов, и милые лица своих стариков и Тани, и всю ту размеренную, медлительную, немножко сонную жизнь, всю прелесть которой он оценил только теперь, когда возврат к ней был невозможен. И картины эти путались, неожиданно изменялись, и сердцу было хорошо…
И вдруг точно что толкнуло его, он проснулся и сел на койке. Вокруг было все тихо. В щели серой тесовой дверки рвалось раннее яркое солнце…
Он потянулся, разом встал на молодые упругие ноги, тихонько отворил дверку и вышел. Над зазеленевшей землей победно сияло свежее и душистое утро. На востоке, среди нежно пылающих тучек, гудя, уже плыл русский аэроплан — «Должно быть, Львов», — подумал Ваня — маленький, маленький, как птичка. И казалось, хорошо, отрадно было ему там, на этой солнечной вышине, высоко, высоко над землей… Сзади дремал душистый лес, и свежо и чисто звенели в нем птичьи голоса. Вокруг окопов, среди рядов колючей проволоки, по кустам — всюду сверкали росой цветы: тяжелая купальница, золотой лютик, одуванчики, колокольчики — нежные, милые, трогательные… Чуть дымилась вся розовая река. Часовые сонно и лениво глядели вдаль, и чувствовалось, как сон клонит их. Серенькая трясогузка сидела на валу окопа и, качая своим длинным хвостиком, косила доверчиво черненьким глазком на Ваню…
И вдруг Ваня вздрогнул: из мелких кустов с того берега чрез тихую реку медленно выползало какое-то мутно-зеленое облако. В глазах его встал бесконечный ужас.
— Газы! — не своим голосом крикнул он. — К маскам! Чего вы, черти, спите?! — сердито крикнул он на часовых. — К маскам!
Окоп тревожно засуетился. Сонные солдаты, толкая один другого и переругиваясь хриплыми голосами, одни неуклюже надевали маски, а другие, ругаясь, отыскивали свои маски или, ругаясь же, исправляли испорченные: несмотря на все суровые меры и наказания, никак нельзя было приучить солдат, чтобы маски были всегда под руками и в порядке. И скоро все превратились в неуклюжих серых чертей с безобразными глазами. И сквозь стекла чувствовался жуткий, все нараставший страх.
Зеленое облако, увеличиваясь, протянулось уже чрез сонную реку, в которой бултыхалась гуляющая рыба, и медленно, но уверенно ползло на этот берег, прямо на окопы, а над облаком — Ваня машинально успел отметить это — навстречу русскому аэроплану уверенно несся сильный немецкий «Таубе»{159}.
— А низко летит… — послышались глухие голоса. — Надо хоть попугать. А ну, ребята, по немцу…
Дьяволы залязгали затворами винтовок, поднялись винтовки в ласковое атласное небо, и зачахали выстрелы. Зеленое облако все надвигалось. Ваня с бьющимся сердцем заметил, как ветре воженная пальбой трясогузка влетела своим ныряющим полетом в зеленое облако, судорожно заметалась в нем и упала в росистую траву. И в то же мгновение что-то сухое страшно треснуло на лугу.
— Бонбы швыряет… — крикнул кто-то глухо. — Круши его, сукина сына!.. И не по крыльям, а в центру, в центру норови…
Опять что-то оглушительно треснуло у самого края окопа, и Ваня, падая, успел заметить, как огромный и волосатый Станкевич, судорожно цепляясь за осыпающуюся стенку окопа, пополз вниз. И потемнело ликующее утро, и все скрылось из глаз. Дьяволы, лязгая затворами, стреляли по аэроплану, испуганно метались по окопу, а чрез вал уже беззвучно лился страшный зеленый удушливый туман…
Чрез час мимо разбитого Львовым немецкого аэроплана — он валялся неподалеку от окопов вместе с убитым летчиком, красивым юношей с Железным Крестом на груди, — санитары торопливо выносили из окопов раненых, отравленных и убитых. Их было немало. Луг, опаленный, весь почернел, и жутко тихо было в лесу с опаленными, черными теперь листочками. На помертвевшей, оголенной земле валялся трупик трясогузки с судорожно поджатыми ножками. Где-то в отдалении рычал, все усиливаясь, гром артиллерийской перестрелки…