Собрание сочинений в 4-х томах. Том 2 - Альберт Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девчонки готовились к этим праздникам заранее, каждая мечтала об обнове, для них эти школьные вечера были главным развлечением и всякий раз как бы экзаменом.
Лена поражала других. Многим болезнь наносила удары — плохо давалась речь, тупела память, и стихи, например, Зина учила мучительно и остервенело, Лене память служила идеально. Лишение ног, болезнь компенсировала другим, среди прочего — обостренной памятью. Лене было достаточно прочесть дважды любое стихотворение, и она намертво запоминала его. Классная мамочка однажды даже устроила ее персональный вечер. Лена выучила множество пушкинских стихов, конечно, не по школьной программе, и устроила как бы конкурс: кто отгадает, чьи стихи. Она читала целый час, никто не отгадал ни одного стихотворения, и в конце, украсив голову Лены венком, торжествующая Вера Ильинична объявила: да ведь это все Пушкин!
Народ ахнул и застыдился своего невежества, и захлопал растерянно — то ли незнакомому Пушкину, то ли Лене, у которой такая потрясающая память и поразительное знание классика. Потом, когда аплодисменты утихли, Лена прочла еще один стих, конечно, до того незнакомый и ей. Он ее привлек чем-то потаенным, недоступным всем им. Вере Ильиничне она его не показала, выучила сама и прочла в тишине:
Лена покраснела тогда, прочитав стихи, ей хлопали особенно яростно, и у всех были какие-то странные лица — полуулыбающиеся, полугрустные…
Лена представила сейчас: вот она сидит среди ребят и девчонок в своем замечательном длинном платье и читает эти стихи… Она вообще часто себя представляла в необычным виде. Сиреневое длинное платье — это самое простое и доступное. А вот стать бы летчицей. Управлять сверхскоростным самолетом. Или обладать бы голосом поразительным — во всех возможных регистрах, стоять на сцене Большого театра, «ложи блещут», публика потрясена. Или бы… на лыжах прокатиться с крутой горы, все падают, даже мужчины спортивного вида, а она мчится, и ветер обвевает ее сильные, красивые ноги.
Ах, мечты и сновидения! Это с Зиной или с другой подругой, Валей, можно шептаться о них, да и то тайком от девчонок. Тайком, потому что на жизнь это не похоже, не похоже на правду, тем более на их правду, и всякие пустые разговоры остальных ожесточали. Она по себе это знала. Сколько раз взрывалась, когда кто-нибудь начинал выдумывать невозможное, плести бог знает что да вдобавок плакать… Однажды Зина, которая любила копаться в библиотеке, подъехала в своей коляске к Лене и заговорщически сказала:
— Слушай. Это английский писатель и ученый. Чарлз Перси Сноу. — И прочитала залпом: — «Участь каждого из нас трагична. Мы все одиноки. Любовь, сильные привязанности, творческие порывы иногда позволяют нам забыть об одиночестве, но эти триумфы — лишь светлые оазисы, созданные нашими собственными руками, конец же пути всегда обрывается во мраке: каждый встречает смерть один на один». Вот!
Зина вздохнула, глядела на Лену круглыми глазами и повторяла:
— Понимаешь! Понимаешь! Оказывается, все на свете известно! Даже про смерть! А мы чего-то изобретаем! Выдумываем оазисы, читаем книги, ведем разговоры. А в самом деле — одиноки.
Лена спорила с ней до отчаяния, но высказывание Сноу переписала в записную книжку. И выучила наизусть.
В дни прекрасного настроения (и никогда — дурного), когда Зина была в ударе и хохотала, Лена подбиралась к ее уху и цитировала грустного Чарлза. Они смеялись, скорбная мысль не казалась такой скорбной, а, напротив, забавной. Привязанности, любовь! Да для них-то без привязанностей и любви вообще не было жизни.
— Это здоровым легко рассуждать, нам же не до того! — поддерживала их Валя: с ней, единственной, поделились они цитатой из Сноу… Так что плакать у них запрещалось, запрещалось рассказывать о невозможных мечтах и розовых сновидениях, как запрещалось впадать в отчаяние и тоску…
Лена раздвинула шторы и увидела лицо Федора. Он сидел в своей голубятне, там, правда, дождь его не доставал, но весь он был мокрый, как цуцик.
Лена улыбнулась ему и распахнула окно.
— Голуби в дождь не летают? — спросила она.
— Нет, — ответил он, стуча зубами.
— Где же логика? — улыбнулась Лена.
— Какая?
— Голуби не летают, а ты сидишь тут.
— Просто так, — сказал он неуверенно.
Первое ее желание было — позвать Федора, чего он там мается. Но она испугалась. Даже отъехала от окна. До сих пор он видел ее только в окно, а тут увидит всю. Взгляд ее упал на платье. Ну вот, все понятно. Она ведь и платье-то просила для этого. Чтоб Федор ее не видел такой…
Лена подкатила к окну.
— Можешь, — спросила она Федора, — досчитать до трехсот?
— А потом? — удивился он.
— Потом возьми горсть стружки и приходи ко мне, ведь промок весь… Второй этаж, первая дверь налево.
И задвинула штору, чтобы не видеть его лица.
Мгновение она сидела в кресле неподвижно, безвольно опустив руки. Потом подъехала к длинному платью, принялась расстегивать кофточку. Это было не так просто для нее — переодеться. Ей помогала тетя Дуся в интернате, помогали девчонки. Дома — папка и мамуля. Снять кофточку — это пустяк. Главное — снять старую юбку, а потом надеть платье. Для этого надо приподняться на руках — сначала на одной, потом на другой.
Лена волновалась и торопилась. В голубятне считал до трехсот Федор, а она перебирала эти числа здесь, в комнате. У интерната были свои игры. Среди них и эта, вполне серьезная. Лена переодевала платье сама, досчитав до трехсот. Но это был ее рекорд. В других обстоятельствах. Когда некуда торопиться. И не предстоит свидание.
Свидание? Она засмеялась. Засмеялась, приподнявшись на руке и подсовывая под себя подол платья. Кресло скользнуло куда-то назад, и Лена, неловко скрючившись, рухнула на пол.
Она должна была заплакать по всем правилам. Но засмеялась. И, помогая себе руками, подползла к креслу. Красивое платье волочилось вместе с ней, собирая пыль с пола. Лена ухватилась за коляску и стала подтягиваться. Затрещала материя. Все-таки зацепилась. Вот это было досадно.
Кресло не слушалось — откатывалось под ее тяжестью, а ей не на что было опереться, нечем упереться. С трудом втянула она себя в кресло.
Федя уже звонил в пятый раз. Она торопливо поправила подол, поправила волосы. Помчалась в каталке к двери. И снова засмеялась. Свидание!
Лена почувствовала: смеется неестественно. Сердце билось в груди, колотилось, словно тяжелый молот. Перевела дыхание, открыла дверь.
Федор разглядывал ее с интересом. Глядел на ноги, на каталку. Потом вошел, вежливо поздоровался, снял мокрые ботинки.
— Ты что, — спросил он, проходя в комнату, — ногу сломала? Я в прошлом году тоже в гипсе все лето проходил. На руку свалился. Подпорки со всех сторон, как у крыла самолета, — знаешь, на АНах?
Очень разговорчивый был, даже как будто не ждал ответа.
— Нет, — сказала она, глядя ему в глаза. — Я без ног.
Лена враз успокоилась. Скучно ей стало, и Федор этот ни к чему.
— Как без ног? — спросил он испуганно. — Вон они, я же вижу.
— Они есть, и их нет, — ответила Лена. Кровь отхлынула от ее лица, и Федор это заметил. — Я не умею ходить.
Он открыл рот, наверное, хотел сказать что-то утешительное, но Лена оборвала его, сказала жестко:
— Не вздумай меня жалеть!
Федор смотрел на нее растерянно, и с каждым мгновением зеленые глаза его темнели.
— Знаешь, — сказал он вдруг, — а я, дурак, вчера вам позавидовал.
— И завидуй, — сказала Лена. — Завидуй! Ты что думаешь, и позавидовать нечему? А я никому не нужная инвалидка? Несчастная калека? Пода-айте копеечку!
Она не кричала. Говорила ледяным голосом, тщательно произнося каждое слово, и Федору стало не по себе от этого. Он сжал в руке стружку. Спросил спокойно:
— Мне уйти?
Лена осеклась. Пронзительно оглядела Федора. Кивнула.
— Уйди.
Он положил на стол стружку, подошел к двери, надел ботинки и обернулся на Лену. Она сидела в своем кресле, откинув голову, и глядела за окно.
Федор осторожно притворил за собой дверь.
Дождь все так же хлестал по земле, сек траву, вспенивал лужи, но Федор не бежал и не прятался. Он шел спокойно, как бы и не замечая ливня, и повторял про себя: «Это надо же! Это надо же…» А беспомощная девчонка в каталке стояла перед глазами.
Смятение испытывал Федор. Сколько он был у Лены? Минуту? Две? Всего несколько фраз, и вот все кончено, больше он никогда не войдет к ней и никогда не заговорит. Хорошо, допустим, он виноват. Конечно, его потрясла эта коляска. И эти ее слова, что она не умеет ходить. Может быть, он таращился на нее, разглядывал, но что тут страшного? Он же видел ее в первый раз вот так — с головы до ног. И имел право разглядывать. Но потом… Он сказал про зависть от чистого сердца. Он думал при этом о себе и своих несчастьях, которые валятся одно за другим, как червивые яблоки с яблони, даже от легкого ветерка. А она?