Собрание сочинений в 5 томах. Том 5 - Семен Бабаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И еще надо записать: „не просто железо, а мертвое существо“, „потрошим грузовик, как все одно вареного рака“, „копаемся в его внутренностях, колдуем над ним“… Сказал „колдуем“, а не „работаем“ или „ремонтируем“, а слесарей назвал „артистами“», — думал Степан.
— Чего я хочу конкретно и чего требую практически? — услышал Степан спокойный, глуховатый голос мастера. — Я хочу, и я требую понимания вопроса: да или нет? Иными словами: либо ты с моей подмогой становишься мастером ремонтного дела, либо лети, как вольная птица, на все четыре стороны и не мешай другим. — Остаповский переменил позу и теперь подпирал свои полные небритые щеки не ладонями, а кулаками, и Степану захотелось запомнить и потом описать лицо мастера вот таким, несколько перекошенным. — И если бы ты кидался не в задумчивость, а в пляску, как тот ненормальный танцор, так я не стал бы ни раздумывать, ни толковать с тобой, а давно бы откомандировал в художественную самодеятельность. Танцуй там хоть до упаду. Но ты же парень башковитый, вижу, соображения у тебя имеются, а вот душевного рвения к работе нету. Почему? Никак не могу открыть эту загадку.
— Да тут нечего открывать, и никакой загадки нету, — сказал Степан. — Я стараюсь, но у меня не получается.
— Тогда ответь мне на вопрос: почему вчера поплелся в токарный цех, стоял там и смотрел, как твой брат Максим оттачивал клапана? Ты что, или никогда не видал, как работает токарь?
— Видел…
— Так какого же кляпа бросил работу и столько времени приглядывался к токарному станку? Или собираешься учиться на токаря?
— Нет, не собираюсь…
— А стоял и глазел? Чего ради?
— Так, просто интересно было посмотреть. Из-под резца красиво льется стружка! Илья Самсонович, вы человек бывалый, скажите, с чем ее можно сравнить?
— Кого?
— Стружку… Эти зеленоватые, дымкой покрытые ленточки… Они как живые! Вы разве никогда не думали об этом?
— О чем?
— Ну о стружке.
— Довольно-таки странно. Это зачем же о ней думать? — Остаповский был так удивлен и озадачен, что его бесцветные брови чересчур проворно рванулись вверх, сломались да так и застыли. — Стружка — это стружка, и похожа она сама на себя. Вот и весь ответ, и раздумывать тут нечего.
— Нет, не скажите, — возразил Степан. — Я смотрел, как она зарождается под резцом и как кружится колечками. Это так удивительно красиво, что словами нельзя ни описать, ни выразить! Тут нужен художник кисти или музыкант!
— А я еще больше удивляюсь на тебя, Беглов. — Теперь уж белесые брови мастера так и оставались приподнятыми и сломленными. — Зачем же описывать стружку? Кому это нужно? Ее же вывозят на свалку как металлолом. Стружка — это же каждодневный отход в работе токаря. И что ты нашел в ней такого красивого?
Степан понял, что зря заговорил о стружке, и он, виновато улыбаясь, сказал:
— Да, верно, это я так… ни к чему.
— Эта твоя стружка увела нас от существа вопроса, — сказал Остаповский спокойно, зная, что брови его опустились и лицо не вызывало никакого удивления. — Давай окончательно обговорим, как нам быть со слесарством? Даешь мне твердое слово быть прилежным в работе? Или не даешь такого слова?
— Даю слово, — со вздохом ответил Степан. — Твердо обещаю.
— Ну, на том и порешим. — Остаповский поднялся, и на пухлых его щеках, в том месте, где упирались кулаки, остались заметные следы от пальцев. — Только смотри, Степан, обещание надо выполнять…
— Я понимаю.
В тот же день вечером, вернувшись домой, Степан раскрыл тетрадь, на обложке которой значилось «На память», и долго вспоминал и записывал свою встречу с Остаповским.
40
Еще до того, как раскрыть тетрадь и сделать необходимые записи, Степан рассказал жене о своем неприятном разговоре с Остаповским. Видя, с какой горечью в заслезившихся глазах Тася посмотрела на него, он невесело заулыбался и, желая придать своему рассказу шутливый характер, заключил:
— Так что, женушка, по всему видно, придется нам покидать Холмогорскую и переходить на цыганский образ жизни. Что так смотришь?
Глаза у Таси наполнились слезами, лицо стало не бледным, а желтым, и она, не проронив ни слова, постелила постель и легла спать. Так случалось не раз: Степан усаживался к столу и принимался за свою работу, а Тася ложилась в постель. Вот и в этот вечер все так же привычно горела настольная лампа, укрытая темным платком, на стол падал яркий пятачок света, и Степану приятно было оставаться в тишине, одному со своими мыслями. Он писал обычно ночью. Тася спала так тихо, что даже не было слышно ее дыхания. Но в этот вечер Степан сразу же уловил слабое посапывание и шмыганье носом. Прислушался и понял: Тася плакала. «Ну вот, этого еще не хватало», — подумал он и оборвал недописанную фразу на словах «ничто так не унижает человека»… и закрыл тетрадь. Подошел к кровати, Тася свернулась под одеялом, уткнула нос в подушку и плакала.
— Таисия, что с тобой? — Степан наклонился. — Чего разнюнилась?
— Из Холмогорской я никуда не поеду, хоть что хочешь. — Тася подняла голову, испуганно посмотрела на мужа, торопливо вытирая слезы. — Что ты за человек? Нигде не уживаешься. Из редакции ушел, теперь и отсюда бежишь. А куда нам еще бежать?
— Подумаем, уезжать-то не вдруг, не завтра. — Степан присел на кровати и долго молчал. — Только плакать совершенно нечего. Я напишу письма в районные газеты, узнаю, может, им нужны сотрудники.
— И получишь отказ. Тогда что?
— Поеду в Степновск, попробую там устроиться в редакцию.
— А если не устроишься?! Что потом?
— Будет видно…
— Стена, и тогда ничего не будет видно, — сквозь слезы говорила Тася. — Прошу тебя, не надо никуда уезжать. Тут и заработок у тебя приличный, и Максим с Настенькой нам помогают. А то, что мастер тебя вызвал, так на то он и твой начальник. Не противоречь ему, Степа, не противься. Я же тебя знаю, если ты захочешь, то все можешь сделать, а если упрешься…
— Не уперся я! — перебил Степан. — Не гожусь для этой работы, вот что. Остаповский прав, я не должен мешать другим и быть для них обузой. Но ты не горюй и не плачь, мы не пропадем.
— Как же мне не плакать, Степа? Скоро у нас будет ребенок, а с ним я не хочу жить, как живут цыгане. — И Тася не на шутку залилась слезами. — Что это за жизнь без своего приюта? Не хочу ездить с одного места на другое. Я так не могу…
— Ну что заладила: не хочу да не могу? А если надо? Ты же знала, за кого выходишь замуж.
— Знала, знала, — Тася заплакала еще больше. — Разве ты тогда таким был?
— Стал не таким? Да? Не гожусь? Быстро…
— Ой, Степа, ты такой, ты славный, и я люблю тебя, как и любила, — сдерживая слезы и через силу улыбаясь, говорила Тася. — Но тебе надо бросить писать… Совсем бросить. Ну зачем тебе оно, это писание? Вместо того, чтобы отдыхать, ты ночи просиживаешь…
— Значит, надо бросить писать?
— Долой все из головы.
— Не могу, Тася… Скажи, могу ли я тебя бросить и забыть?
— Так то же я… Разве можно равнять?
— Можно.
— Да ты попробуй жить без писания. — Тася снова хотела улыбнуться и не смогла, сухие ее губы мелко дрожали. — Вот я скоро рожу сына или дочку. Ребенка мы отдадим в детские ясли, я поступлю на молочный завод. Настенька обещала устроить. Знаешь, сколько мы вдвоем станем зарабатывать? Много… И заживем спокойно, как все, а в будущем сможем и домишко себе построить… А писать не надо, Степа… Все люди не пишут, и ничего — живут…
— Ладно, уговорила, останусь в мастерской. — Степан подсел поближе к жене, обнял ее. — Не тревожься, никуда мы не поедем.
— Правда?
— Конечно, правда. Ну а теперь спи, а я еще посижу. Надо кое-что записать, чтобы не забыть. Спи спокойно, спи, и нечего без причины плакать.
Как в спаренном полете один летчик бывает ведомым, а другой ведущим, так и в семье, по мнению Степана, кто-то из супругов обязан быть и постарше, и посообразительнее, и, что весьма важно в делах семейных, похитрее. Вот почему в этот вечер Степан взял на себя роль ведущего, и почему он, никогда и ничего не скрывавший от жены, пошел на хитрость и сказал ей неправду. Пусть она спокойно спит и ничего не знает о его намерениях, так будет лучше и для нее и для него, ибо остаться в бригаде ремонтников и бросить писать, как того желала Тася, он не сможет. Даже если бы ему запретили писать, отобрали бумагу, карандаш, он писал бы мысленно. Он знал, что какое-то время ему придется работать в бригаде Остаповского. Но рано или поздно — в этом он нисколько не сомневался (и пусть это случится не позже, а раньше!) — Степан Беглов прибьется к тому своему берегу, о котором говорил ему отец.
Он сел за стол, снова раскрыл тетрадь, поближе пододвинул лампу и начал писать.