Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только что пообедала – очень плотно, очень сытно: гороховый суп с макаронами и пшенка с обильной ложкой русского масла. К супу поджарила на шпике гренки, а после обеда вдруг захотелось еще хлеба с маслом. Заметила, что, сидя дома, все время тянет к еде. На людях, на работе голода почти нет.
Солнечный прекрасный день. В городе пустынно. На нашем дворе – таком шумном в летнее время – тишина деревенской околицы. Детей не слышно. Изредка переругиваются женщины, берущие воду или выносящие мусор.
Тянет к зелени, к полю, к просторам мирных пейзажей. Но: на улицах, по углам, возводят укрепления с бойницами для винтовок и пулеметов. Сегодня в газетах сообщение, что после 250 дней осады, после трех штурмов и рукопашных уличных боев пал Севастополь.
На днях англичане сдали Тобрук[645]. Видимо, решили еще раз сберечь британскую кровь и не посылать подкреплений: в Тобруке были интернациональные войска – поляки, французы, голландцы, бельгийцы. Англия всегда верна себе.
Сегодня в городе настроение тяжелое. Падение Севастополя еще больше снизило дух голодных людей в осажденном городе. Разговоры всюду одинаковые: и Ленинград ждет участь Севастополя, и у нас скоро будет то же, и мы – обреченные!..
Не знаю, что будет. Никто не знает. Жду новой штурмовой волны – с бомбами, со свирепыми обстрелами, с агонийными часами ожидания гибели. Надо бы выдержать и это…
Ленинград эвакуируется так, словно здесь больше никогда ничего не будет, кроме жизни заштатных провинций: уезжают уже и предприятия легкой промышленности, как знаменитые обувные фабрики, например – «Скороход» и «Пролетарская победа».
Людской поток из города исчисляется десятками тысяч.
7 июля, вторник
Вчера встала в 6.30, убиралась, писала большое подробное письмо брату, приготовила ему передачу – масло, сахар (уже весь!), табак, вкусные котлеты из пшенки, приготовленные моей соседкой. Падал дождь, била далекая артиллерия. Завтракала, читая старые рассказы Пильняка. Потом пришел Ник[олай] Мих[айлович], худой, слабый, страшный, цепляющийся за уходящую жизнь всеми своими сбережениями: золотые часы обменял на три кило шпику, еще золотые часы на молоко и будущую зелень с парголовских огородов. Продаю через него парголовской молочнице на деньги и я: мамины туфли – 500, старое платье – 100, старинные золотые сережки (антикварные осенние листья, которые вряд ли поймет богатеющая на чужом голоде баба, ибо сделаны так, что золото умышленно не блестит!). А еще потом еду к брату: уже солнце, уже тепло, ветер рвет траурную вуаль, в руке два пакета, и от этих нетяжелых пакетов руки болят, как от пудовой тяжести. Вообще безумно болят и чувствуют себя всегда усталыми и слабыми и руки и ноги. Видимо, остатки цинги – и такие, что дают о себе знать все больше и больше. А может, и лебеда вредит, которая служит мне основной пищей за последнее время: говорят, что от лебеды слабеют конечности и зрение. Возможно. (В 1919–1921 годах самые нищие, голодные деревни замешивали хлеб на лебеде – мы, голодавший в то время Петроград, лебеды не знали.)
Поездки в больницу мучительны: трамваи, переполненные так, что даже стоять трудно. Публика простая, злая и ругательная. Все говорят о еде и об эвакуации: больше никаких тем нет. Много дистрофичных лиц, обезьяньих, черепообразных. Странное: основная масса населения вышла уже из видимой стадии дистрофии и жестоко – по-звериному – перестала сочувствовать и жалеть тех, кто еще эту стадию не перешагнул. На дистрофиков смотрят холодно, даже без любопытства, с отвращением и злобой (звери ведь не любят больных зверей!). Им не прощают: того, что вовремя не поправились, или того, что вовремя не умерли. И лица у дистрофиков поэтому – виноватые.
В больнице (здание бывшей школы среди недостроенного великолепия Щемиловского жилмассива – один чудесный флигель бомба уже зафугасила!) с трудом удается сдать передачу: день неприемный, главный врач, говорят, в дурном настроении, милая пожилая сестра (мой блат!) берет у меня передачу тайком. Уже уходя, оглядываюсь на окна брата – 3-е отделение, палата 10, 3-й этаж: пусто, потому что разговоры через окно запрещены, а к больным никого и ни за что не пускают. И в окне вдруг мелькает милая пожилая сестра, делает мне знак, я возвращаюсь, из окна на мгновение высовывается брат, бледный, очень бледный.
– Когда ты придешь? – кричит он – В среду?
– Нет, попозже… – отвечаю я, зная, что в среду мне нечего ему везти, и заранее пугаясь тяжелых трамвайных путей.
– Обязательно в среду, обязательно! – снова кричит он и прячется. Видимо, придется – хотя бы для того, чтобы свезти письмо и взять его письмо. Пишет мне мало, спутанно, по-детски, умоляет меня не тратиться и ничего ему не привозить и тут же просит: сахар, табак, блинчики, соленое. Этим напомнил письма отца. Удивительно, что в нем, так не любящем, почти ненавидящем отца, отец больше всего и прокидывается – дурными сторонами, к сожалению!..
Не еду сразу в город. Долго сижу на скамье у подступов к Володарскому мосту и любуюсь его контурами. Очень хорошо. Нелеп памятник Володарскому, среди деревянных дачек, зелени, грядок, песчаных откосов. Война помешала росту района. Когда теперь восстановится строительство – и как – и кем?
Вокруг меня голубое, голубое: небо и Нева. Сильный теплый ветер тоже кажется почему-то голубым. Уезжаю, мучаюсь в трамвае, на Невском покупаю хлеб, захожу к соседке: она уже сварила мне лебеду, пропускает ее через мясорубку, достала соль, отвратительную колбасу, соевое молоко. Сижу, усталая, беседую раздраженно с Варгиной: советуется – ехать к бофреру[646] в Фергану или нет, он – работник ВЦИКа, член партии, профессор, в Москве у него была и отдельная квартира, и собственная машина, а в Фергане, может, он ютится в землянке! Долго – и, пожалуй, бесполезно – доказываю этой глупой женщине, что ехать надо, что, будь у меня такой родственник в Фергане, я бы немедленно собралась, оставив в Ленинграде на разграбление непроданное имущество, так как там, при таком родственнике, мне жить будет очень хорошо.
– Да, это вы бы сумели! – жалко улыбается Варгина. – Вы сильная, вы энергичная, вам бы повезло… а я несчастная, я не знаю никогда, что делать и на что решиться…
Не люблю таких женщин. Не люблю таких разговоров. Все считают: сильная, умная, энергичная, все может, все достанет. А эта сильная и умная устала, ей невмоготу, она хочет, чтобы за нее подумали, чтобы о ней позаботились. Желание это, правда, чистейшая абстракция. Так, фантазия, мечта, как повидать зеленый луч именно на Цейлоне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});