Перебирая наши даты - Давид Самойлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос ее, славу богу, уцелел. Есть пластинки, есть записи у Ники Глен и у Ивана Рожанского. Наверное, и у других. Но своеобразие ее речи передать трудно.
Анна Андреевна говорит не торопясь, как бы размышляя. Фраза ее ясно и точно построена. Суждения никогда не кажутся импровизацией. В них пережитое и продуманное. За ними чувствуется база содержательной памяти. Она говорит как бы не впервые, а вновь.
Собеседник она блестящий. Но не монологист. Часто спрашивает: как вы думаете? Выслушивает. Подумав, соглашается. Или не соглашается.
Однажды мы говорили о передаче прямой речи в мемуарах. Кажется, поводом для этого были записки Паустовского. Там Бабель, имевший репутацию блестящего ума, разговаривает, как Паустовский. Анна Андреевна говорила, что в «Воспоминаниях о Мандельштаме» избегает прямой речи. Одна поклонница пыталась записывать разговоры Пастернака. Записывала при нем. Прямо за ним. А получалось все равно глупо.
Передать речь Ахматовой может только один человек — Лидия Корнеевна Чуковская. Ее дневник — самое важное, что написано об Ахматовой.
В моих записках прямой речью передано лишь то, что дословно запомнено. От встреч с Ахматовой всегда оставалось нечто доподлинно ею произнесенное, потому что лучше и иначе не скажешь.
После первого знакомства виделись с Ахматовой не то что очень часто, но регулярно во все ее приезды в Москву. И дальше по возможности о встречах с ней буду писать в том порядке, в каком они отразились в тогдашних моих коротких записях.
Мы много беседовали о поэзии и о поэтах. Кое‑что из суждений Анны Андреевны я сохранил.
О Брюсове говорила, что он купчик, прочитавший в тридцать лет Буало, известного любому гимназисту. Его дневник — приходная книга успехов. В 1908 году, когда успехи кончились, Брюсов дневник бросил.
О Северянине. Гумилев в нем ошибся. Он думал, что все это — причуды большого таланта. А Северянин — дубина.
Сказала как‑то, что Маяковский до революции писал хорошо, а после плохо. А Хлебников наоборот.
Пастернака называла Борис. О нем говорила как о близком человеке, который несколько раздражает. И всегда очень хорошо и очень сердечно о Мандельштаме, чья судьба, а может быть, и поэзия были ей ближе всего.
О Гумилеве я не решался расспрашивать. С ним чудился какой‑то внутренний спор. Рассказывала: когда впервые прочитала стихи Гумилеву, тот посоветовал пойти в балерины. Потом уехал в Африку, а она написала «Вечер». Вернулся и признал поэтом.
Однажды показала мне первый том из собрания Гумилева, изданного в Америке. С равнодушием, как мне показалось.
За собой она числила поэтическую школу. Гумилев, она считала, поэтической школы не создал. Это, пожалуй, неверно. Гумилевская школа идет от Тихонова к нашим дням.
Несколько раз расспрашивал я о Цветаевой. Вспоминала стихи Цветаевой, ей посвященные, где видно, как Цветаева ее любила. О последней их встрече:
— Она была сухая, как стрекоза.
Однажды назвала ее великим поэтом. Какой‑то шальной юноша пробился к ней в больницу, когда лежала с третьим инфарктом. Специально пришел спросить, кто лучше — Пастернак, Мандельштам или Цветаева. Анна Андреевна ему ответила:
— Мы должны быть счастливы, что жили в одно время с тремя великими поэтами. Не надо делать чучело из одного, чтобы побивать других.
Ахматову интересовали поэты и поэзия 60–х годов. Ей многие читали стихи. Однажды сказала, что за последние пятьдесят лет у русской поэзии не было одновременно такого количества талантов.
Из старших отличала Тарковского. Хвалила Липкина.
Выше всех она ставила Иосифа Бродского, которому такое признание, по — видимому, помогло рано выработать высокую самооценку, столь необходимую для его поэтической личности.
В ту пору вакансию первого поэта занимал в глазах многих Леонид Мартынов. О нем она как‑то отозвалась: «Хорошо продуманная мания преследования». И, кажется, по его же поводу, что поэту вредно часто печататься, ибо он утрачивает независимость.
Мартыновский круг, впрочем, не почитал Анну Андреевну. Агнесса Кун однажды упрекнула меня в том, что я ношу шлейф Ахматовой. На что я ответил, что лучше носить шлейф Ахматовой, чем анализы мочи Мартынова.
Помню отдельные, ни с чем не связанные характеристики. О Кудинове: это оглобля. О Коме Иванове: они, из ваты, — все умные. Дело в том, что Кома Иванов вследствие тяжелой болезни все детство провел в постели с загипсованными ногами…
Начало 60–х годов казалось Ахматовой временем, благоприятствующим поэзии. Во всяком случае, время благоприятствовало ее поздней славе.
Издавались стихи. Нарастало паломничество молодых поэтов, писали об Ахматовой и у нас, и за рубежом. Итальянская премия и оксфордская мантия были знаками мирового признания. А место в президиуме Съезда писателей — признанием начальственного благоволения, непрочно являемого до публикации «Реквиема».
Как президент поэтической державы посетил Ахматову престарелый Фрост. На вопрос о нем она ответила: «Очень милый прадедушка, а может быть, уже прабабушка. Что‑то от фермера». И, посмеявшись, добавила: «У него столько наград и отличий, сколько у меня несчастий».
Тогда модно было ходить «поглядеть на Ахматову». И я к ней как‑то привел Наталью Галчинскую, как‑то— знаменитого польского актера Войтеха Семена. Семен — замечательный чтец — читал программу польских народных баллад. Анна Андреевна важно ему внимала. Потом сама читала стихи. А Войтех, сидя на ковре, восклицал: «Я раб поэтов!»
На прощание Анна Андреевна сказала мне: «Когда вы один придете?» Больше я к ней никого не водил.
Слава Анне Андреевне нравилась, а скорее — развлекала.
Любила она показывать вырезки из прессы — статьи, стихи в переводе на иностранные языки, все, что окружает славу.
Володя Корнилов, один из любимцев Ахматовой, с губастой своей откровенностью при мне как‑то ляпнул:
— Любите вы хвалиться, Анна Андреевна!
На это не ответила.
А когда в другой раз я пришел, долго про успехи не поминала, а потом, засмеявшись, сказала:
— Сейчас будет жанр: Ахматова хвалится.
И стала показывать вырезки из газет.
Нравилось, нравилось ей это, Но и цену такому успеху она знала точно.
Из Рима, из Парижа приехавши, говорила:
— Нигде нет читателей стихов, кроме как в России. Там тиражи поэзии — триста штук. А читателей — тысяч пять.
Понравился ей Лондон: очаровательно провинциален. Париж — холодно красив. Об Италии: не видела там ни одного интересного человека. А Вигорелли обманул: денег не дал.
Книжки Ахматовой в итальянском издании с параллельным переводом лежали на книжных полках.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});