Повесть о старых женщинах - Арнольд Беннетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, ничто не мешает ей вернуться в Берсли и исправить великую ошибку своей юности. Нет, ничто, кроме того, что вся ее душа содрогается от одной этой мысли. Улица лорда Байрона — место насиженное. Софья стала частью этой улицы. Она знает все, что здесь происходит или может произойти. Ее приковали к этой улице цепи привычки. Привычка заставляла ее любить эту улицу холодной любовью! Ну вот! Яркий свет газового фонаря за окном погас, как гаснет каждую ночь! Если возможно любить газовый фонарь, она любила его. Он стал частью дорогой для нее жизни.
Милый молодой человек этот Пил-Суиннертон! Выходит, после ее отъезда из Берсли Пилы и Суиннертоны, деловые партнеры, переженились или была там какая-то история с завещанием? Заподозрил ли он, кто она такая? Вид у него был очень смущенный и виноватый. Нет! Такого не могло прийти ему в голову. Это просто смешно. Он, наверное, не знал, что ее фамилия Скейлз, а если даже знал ее фамилию, то, вероятно, никогда не слышал о Джеральде Скейлзе и о ее бегстве. Да что там! Он, должно быть, родился уже после ее отъезда. Кроме того, Пилы всегда держались в стороне от повседневной городской жизни. Нет, он не мог догадаться, кто она такая! Думать об этом — ребячество.
И все же в путанице ее мучительных мыслей вопреки всему жило подозрение, что молодой человек догадался. Что, если по какой-то нелепой случайности он знает ее забытую историю и ненароком свел концы с концами? Что, если он между прочим сболтнет в Пяти Городах, что хозяйку пансиона Френшема зовут миссис Скейлз? «Скейлз? Скейлз? — начнут повторять люди. — Постойте-ка, откуда мы знаем это имя?» И покатится ком, пока слухи не дойдут до Констанции или еще кого-нибудь, и тогда…
К тому же — деталь, которой Софья неизвестно почему сперва не придала значения — этот Пил-Суиннертон — приятель мистера Пови, о котором он наводил справки! В таком случае, это не может быть тот же самый Пови. Немыслимо, чтобы Пилы поддерживали дружеские отношения с Сэмюелом Пови или его родственниками. А если все-таки мыслимо? А если что-то полностью переменилось в Пяти Городах?
Софья места себе не находила. Она была беззащитна. Она предвидела, что о ней начнут наводить справки. Она предвидела, какой разразится семейный скандал, какая начнется бесконечная суматоха, как вся жизнь ее пойдет кувырком, как потревожат ее покой. Такого будущего она не хотела. На это она пойти не могла. Она этого не желает! «Нет! — страстно восклицала Софья про себя. — Жила я одна и дальше одна проживу. Мне поздно меняться». И при мысли о том, что ее одиночество будет нарушено, она внутренне возмутилась. «Я этого не потерплю! Не потерплю! Я хочу, чтобы меня оставили в покое. Констанция! Что мне Констанция, что я ей после стольких лет?» Мысль о малейшем изменении в ее жизни причиняла Софье острую боль. И не только боль! Она ощущала страх. Она содрогалась. Но не могла отделаться от этих мыслей, не могла себя переспорить. Появление Мэтью Пил-Суиннертона каким-то образом изменило самую суть ее жизни.
И отголосками бури в ее душе рождались десятки тысяч опасений о судьбе пансиона. Все было беспросветно, безнадежно. Пансион мог оказаться перед лицом такой катастрофы, какой не могли бы вызвать ни грубая небрежность, ни бесталанность. Разве не ясно, что ей самой приходится всем руководить, что она ни на кого не может положиться? Если она уедет хотя бы на день, все неизбежно рухнет. Вместо того чтобы отдыхать, она работает все больше. И кто может гарантировать, что она надежно вложила деньги?
Когда, медленно освещая один предмет в спальне за другим, поднялось солнце, она была больна. Голова ее пылала в лихорадке. Во рту был странный привкус, губы обметало. Фосетт зашевелилась в своей корзинке возле большого бюро, на котором с тщательностью были разложены разнообразные папки и бумаги.
— Фосетт! — хотела Софья окликнуть собачку, но голос ее не слушался.
Она не могла пошевелить языком. Попробовала высунуть язык, но не сумела. Голова болела уже несколько часов. Сердце у Софьи дрогнуло. Ей стало дурно от страха. Мелькнуло воспоминание об отце и его припадке. Ведь она его дочь! Паралич? Çа serait le combe![53] — в ужасе подумала она по-французски. Страх унижал ее. «Неужели я обездвижела?» — подумала Софья и сделала отчаянный рывок головой. Да, она могла легонько пошевелить головой на подушке, могла вытянуть и правую, и левую руку. Нелепая трусость! Ну конечно это не удар! Она успокоилась. И все же Софья не могла высунуть язык. Внезапно она начала икать и не могла остановиться. Она протянула руку к звонку, чтобы вызвать слугу, спавшего в кладовой у входа, и внезапно икота прекратилась. Она уронила руку. Ей стало легче. Кроме того, какой толк в слуге, если она не сможет объясниться с ним через дверь? Надо дождаться Жаклин. В шесть утра, зимой и летом, Жаклин приходит к хозяйке в спальную, чтобы самолично вывести собачку на короткую прогулку. Часы над камином показывали пять минут четвертого. Осталось ждать три часа. Фосетт просеменила через комнату, вспрыгнула на кровать и улеглась. Софья не обращала на нее внимания, но Фосетт, тоже больную и вялую, это не волновало.
Жаклин припозднилась. К четверти седьмого Софья впала в глубочайшее отчаяние и очутилась на грани безумия. Ей казалось, что ее череп лопается изнутри. Потом дверь тихонько приоткрылась на несколько дюймов. Обычно Жаклин входила в комнату, но иногда она оставалась за дверью и оттуда звала собачку тихим, дрожащим голосом: «Фосетт! Фосетт!» В то утро она не вошла. Собачка откликнулась не сразу. Софья была в агонии. Собрав всю свою волю, все силы и самообладание, она закричала:
— Жаклин!
С чудовищными мучениями и трудом рождался у нее на устах этот крик, но все-таки родился. Он отнял у нее все силы.
— Да, мадам! — Жаклин вошла в комнату.
Увидев Софью, она всплеснула руками. Софья смотрела на нее без единого слова.
— Сейчас я позову доктора… сейчас, — прошептала Жаклин и бросилась вон.
— Жаклин!
Старушка остановилась. Полная решимости заговорить, Софья в небывалом усилии напрягла мышцы.
— Никому ни слова!
Мысль, что весь дом узнает о ее болезни, была невыносима. Жаклин кивнула и исчезла, а за нею и собачка. Жаклин все поняла. Они с хозяйкой жили душа в душу, как тайные сообщницы.
Софья почувствовала себя лучше. Она смогла сесть, хотя от этого у нее закружилась голова. Переместившись к изножью кровати, она сумела рассмотреть себя в зеркале платяного шкафа и увидела, что нижняя часть ее лица перекошена.
Знакомый врач, немало зарабатывавший практикой в пансионе, откровенно объяснил ей, что произошло. Paralysie glosso-labio-laryngée[54] — так он определил ее болезнь. Она поняла. Легкий удар, вызванный огорчениями и усталостью. Врач предписал абсолютный покой.
— Это невозможно! — сказала Софья, искренне полагая, что незаменима.
— Абсолютный покой! — повторил врач.
Она поразилась тому, что короткий разговор с человеком, который по случайности носил фамилию Пил-Суиннертон, мог повлечь за собой такое несчастье, и даже испытала странное удовлетворение от столь зловещего свидетельства собственной взвинченности. Но и тогда она не понимала до конца, как глубоко потрясена.
V
«Моя дорогая Софья…»
Неизбежное чудо произошло. В конечном счете, ее подозрения насчет этого мистера Пил-Суиннертона были обоснованны! Вот оно, письмо от Констанции! Это не ее почерк на конверте, но, еще не вглядевшись в него, Софья почувствовала, как у нее сжалось сердце. Она чуть ли не ежедневно получала письма из Англии с вопросами касательно комнат и цен на них (и за многие из этих писем ей еще приходилось доплачивать по три пенса, потому что их авторы невольно или намеренно забывали, что почтовой марки в одно пенни на письме во Францию недостаточно). В этом конверте не было ничего примечательного, но он с первого взгляда напугал Софью. И когда, разобрав надпись на размазанном штемпеле, она прочла «Берсли», ей показалось, что сердце у нее в буквальном смысле слова остановилось, и, неистово дрожа, она вскрыла конверт, думая: «Врач запретил мне волноваться». После приступа прошло шесть дней, и ей стало намного лучше: лицо почти вернулось в прежнее состояние. Но врач был настроен серьезно, он не назначил никаких лекарств, только укрепляющее, и не уставал повторять, что «следует соблюдать абсолютный покой», сохранять душевное спокойствие. Больше врач ничего не говорил, предоставляя Софье судить по его молчанию о серьезности ее состояния. Да, получать такие письма вредно для ее здоровья!
Откинувшись на подушки, в халате, она, читая письмо, держала себя в руках, и глаза ее не затуманились, она ни разу не всхлипнула, никак не выдала своим видом, что это письмо — не просьба о сдаче двух комнат на неделю. Но душевные силы, потребные, чтобы держать себя в руках, были израсходованы сполна.