На краю света. Подписаренок - Игнатий Ростовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А дальше шла уж прорытая к перевозу дорога. Над ней почти отвесно высилась покрытая густым кустарником гора. А с другой стороны обрыв прямо в Енисей. Дорога узкая, каменистая; никуда с нее ни сойти, ни отъехать. И хоть на ней скопилось много народа, но не слышно было ни громкого разговора, ни смеха, ни песен, как это бывает на многолюдье. И слез не было и причитаний. Все держались ближе друг к другу. Все как бы прислушивались к чему-то там впереди и ждали той роковой минуты, когда оборвется последняя нить, связывающая осиротевшие семьи с их уходящими кормильцами. А оттуда, с перевоза, время от времени появлялись старые и молодые женщины. Они молчаливо брели по краю дороги с окаменелыми лицами. Они не плакали, но на их лицах как бы застыла последняя боль прощания. Никто не окликал их, не заговаривал с ними. Все с сочувствием смотрели на них и думали о том, что скоро-скоро и для них наступит момент последнего расставания.
Поначалу мне хотелось увидеть здесь кого-нибудь из наших кульчекских. Но никого из них я в этой очереди не приметил. Подобно моим чернавским дядюшкам, они, видимо, догуливали в Коме у своих родственников последние денечки.
А потом я стал присматриваться к мобилизованным и их провожающим, и мне сразу припомнились проводы наших рекрутов в Кульчеке. В этот день к каждому из них с утра собираются в дом родственники, друзья и соседи. После прощального завтрака с участием всей родни начинается обряд прощания. Рекрут кланяется земным поклоном тятеньке и мамоньке и просит у них родительское благословение. Отец и мать со слезами благословляют сына на дальнюю сторону, на тяжелую солдатскую долю. Если новобранец женат, он кланяется своей молодой жене тоже земным поклоном и просит у нее прощения за все свои обиды и наказывает ей оставаться ему верной женой. Потом он кланяется поясным поклоном всему честному народу, пришедшему на его проводы, и просит всех не поминать его лихом, если ему придется сложить свою головушку на чужой стороне. Во время этого прощания все плачут. Плачут отец и мать, голосит жена, если рекрут женатый, плачут братья и сестры, близкие родственники и родственницы, причитают сердобольные соседки.
А на дворе рекрута ожидает уже целая толпа и встречает его песней. С песней выводят его в улицу, с песней ведут за деревню. Здесь на проводы рекрутов собирается вся деревня, от мала до велика. Родственники, конечно, по-прежнему плачут, но их слезы и причитания заглушаются многоголосой песней. Поют складно и дружно и как-то серьезно, как бы делают какое-то большое и важное дело. В гулянке поют хоть и дружно, но как-то вразброд. Одни вместе со всеми, потом перестают петь, что-то говорят друг с другом, шутят, а потом, как бы опомнившись, бросаются в общий водоворот песни и даже покрывают всех своими голосами. А тут поют все как-то по-серьезному, как бы молитву. И песня звучит здорово и оглушительно. Но вызывает у всех не радость, а слезы. Рекрута ведут куда-то как бы на казнь, или на расправу, или в тюрьму и заранее отпевают его. И чем сильнее, чем согласнее звучит песня, тем больше она вызывает ответных слез. Тут даже посторонние люди начинают плакать. Да и как не плакать. У одних где-то на чужой стороне служат сыновья, у других братовья, у молодых солдаток мужья. А кое у кого угнанные на войну так и остались лежать в далеких маньчжурских степях, и кости их там давно уж истлели.
Но вот песня умолкает. Рекрутов усаживают на подводы. Слышатся плач и причитания, и ямщики трогают лошадей. Проводы закончены, и люди расходятся по домам. А родные остаются на дороге и долго-долго смотрят на удаляющиеся подводы, пока они не скроются из виду.
И теперь, когда я гляжу на длинную очередь подвод с мобилизованными, мне ясно представился наш Кульчек. Как и с рекрутами, там в каждом доме проходил обряд прощания мобилизованного с отцом и матерью, с женой и малыми детьми, с братьями и сестрами, со всеми родственниками. Их так же с песнями вели за околицу на безкишенскую дорогу, и здесь проходило последнее расставание. Но тут было больше горя, больше слез и причитаний, так как отправляли не трех-четырех, чаще всего холостых, новобранцев, а тридцать-сорок семейных мужиков, и провожали их прямо на войну, на убой, под неприятельские пули. И горе каждой семьи множилось на число провожаемых на войну кормильцев, на плач и крик оставляемых дома отцов и матерей, жен и детей. Это горе все копилось, копилось и при последнем расставании выливалось в одно большое отчаяние.
Чем ближе к перевозу, тем тревожнее становилось на дороге. Одни для чего-то пересматривали свой немудрящий багаж, другие поправляли упряжь на лошадях, третьи отходили за чем-то от своих подвод к соседям и сразу же возвращались обратно…
Но вот и залавок с перевозом. Здесь я бывал много раз, когда еще учился в комской школе. Тогда мы приходили сюда всей школой, чтобы посмотреть на пароходы, которые изредка причаливали здесь к нашему берегу. Но тогда, кроме перевозчиков да двух-трех пассажиров, только что приехавших из Красноярска, здесь никого не было. А сейчас весь залавок был забит подводами, а на берегу против причала виднелась большая толпа. В ней резко выделялись старосты и десятские. Несмотря на жаркую погоду, все они были почему-то в черных шабурах, и у всех на груди были приколоты большие медные бляхи. Всеми ими верховодил комский староста — высокий бородатый мужик тоже в шабуре и с огромной бляхой. А провожающие — старики, старухи и женщины, некоторые даже с детьми, с обреченным видом ждали, когда с той стороны подойдет паром и наступит для них горький и страшный момент последнего расставания.
А момент этот все приближался и приближался. Очередные подводы были подтянуты с залавка к самому спуску к реке. Паром уже отчалил с той стороны. В толпе на берегу не слышно было никакого разговора. Все молча смотрели на паром. Только чья-то гармонь время от времени жалобно пиликала и сразу же как бы смущенно замолкала. А паром здорово относило вниз, и лопашные изо всех сил работали на нем на гребях, стараясь скорее прибиться к берегу. Наконец они кое-как подошли к этой стороне, много ниже перевоза, и смогли выбросить на берег чалку. Несколько старост и десятских уж ждали их там и потянули паром вверх. И как только он стал подходить к причалу, комский староста подал знак готовиться к погрузке. Тут сразу же раздались отчаянные крики и причитания. Женщины, сидевшие до этого с каменными лицами, начали голосить, дети плакать. Мобилизованные тоже плакали, но плакали молча. Одни из них падали ниц перед своими родными, другие последний раз обнимали своих жен и детей. А которые были без провожающих, смотрели на все это и по-своему переживали общее горе.
Тем временем старосты и десятские погрузили подводы на паром и подошли к толпе. Они очень уважительно стали звать в первую очередь тех, которые были без провожающих. И несколько человек, махнув на все рукой, последовали на паром. Среди них был гармонист, который до этого что-то осторожно напиликивал на своей гармошке. Теперь он в последний раз заиграл что-то веселое, а потом в исступлении ударил свою гармошку о прибрежный камень и с остервенением стал втаптывать в землю разлетевшиеся планки. А другой здоровенный мужик, похожий на нашего Григория Щетникова, выхватил из кармана бутылку с водкой, выхлопнул пробку и одним духом, не отрываясь, выпил ее до дна. А посудину бросил далеко-далеко в Енисей. Семейных солдат старосты и десятские отрывали от родных и под руки отводили на паром. Ни одно место в нашей Комской волости, ни одна околица наших деревень не были свидетелями такого отчаяния, как этот проклятый комский перевоз. Восемнадцать деревень свезли сюда свое горе, свои слезы, и они как бы захлестнули здесь все вокруг. И эту узкую дорогу, и этот залавок, на котором сгрудилось до сотни подвод, и этот старый, дощатый, еле живой паром, и этот широкий, могучий, холодный, равнодушный ко всему, стремительный Енисей.
И вот загруженный до отказа паром отваливает от берега и медленно ползет против течения. Он должен почти на версту подняться вверх, чтобы прибиться на той стороне прямо к причалу. А провожающие — женщины, старики, дети — со слезами идут за ним по берегу. Но вот паром под прямым углом поворотил в реку. Его начинает сильно сносить вниз по течению, но он медленно и упорно продвигается на ту сторону и наконец прибивается там к причалу. С него сходят люди, съезжают подводы. Кто-то машет оттуда, но узнать своих на таком расстоянии уж невозможно. А провожающие все равно стоят и смотрят туда. Смотрят и ничего уже не видят, кроме огромной холодной равнодушной реки, которая, как бы играя на солнце, стремительно катится куда-то в неведомую даль.
На перевозе я пробыл недолго. Проводил на ту сторону только один паром. Оставаться дольше было тяжело. Да и что я там мог увидеть, кроме того, что уже наблюдал. Паром еще не отчалил с той стороны, а старосты и десятские стали уже подтягивать к причалу очередные подводы. И сразу послышались слезы и причитания.