Мошенник. Муртаза. Семьдесят вторая камера. Рассказы - Орхан Кемаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После прибытия новых арестантов в тюрьме пошли повальные обыски и проверки. Заключенные бродили по коридорам, как желтые тени, их провалившиеся глаза, их гнилостное дыхание наводили на мысли о смерти.
В мире шла война. И как напоминание о брошенных в поле трупах, бродили по тюрьме желтые босые ноги.
Ранним утром, как только открывались двери камер, в коридорах раздавался грохот подкованных железом сапог, арестанты, всполошенные свистками ошалевших от страха надзирателей, припадали к решеткам, выходившим во внутренний двор. Со всех этажей на бетонный прямоугольник двора глядели горящие глаза. А внизу шел бой не на жизнь, а на смерть. Изогнутые дугой тела, летящие, как стрелы, ножи. В сером пепле рассвета сверкали острые лезвия, чертили в воздухе кривые, жалили, подобно ядовитым змеям. Приближающийся грохот подкованных сапог, ошалелые свистки надзирателей и толпы заключенных за решетками…
У дерущихся лица искажены страхом смерти. Глаза лезут из орбит. Неожиданно брошенный нож, кто-то застигнут врасплох, чье-то тело, обливаясь кровью, грузно оседает на бетон…
Кончилась драка. Унесены убитые, раненые. А за решетками начинается спор.
— Кто бы мог подумать? С одного удара отдал концы!
— Выходит, слабак.
— Нашел слабака!
— Иначе не загнулся бы от одного удара!
— Поглядел бы я на тебя!
— Не обо мне речь…
Торговля гашишем, опиумом, завезенным новичками героином, который быстро пришелся по вкусу и старожилам, приняла широкий размах. Купля-продажа наркотиков подстегнула спрос на ножи, а торговля ножами участила драки, увеличила число убийств.
В мире шла война! Но и в тюрьме торговля оказалась чреватой схватками и смертями. Убивали, конечно, не самих торговцев. У них были сигареты, хлеб, гашиш, героин, опиум. А в обмен на эти товары нетрудно было сыскать охотников, готовых убить из-за угла кого угодно.
Наш «охотник на львов» не имел, однако, к этому никакого касательства. Надменный и невозмутимый, он жил своей собственной жизнью.
В мире шла война. В тюрьме свирепствовал голод. И арестанты убивали друг друга за полбуханки хлеба.
Прежде чем поселиться со мной, он сменил несколько камер. Очевидно, здесь ему понравилось, и он решил бросить якорь. Из прежней тюрьмы вместе с ним прибыл его человек. Здоровенный детина весом килограммов на сто, ростом под метр девяносто, с огромными красными, как морковь, кулачищами. Хозяин звал его Грузовиком.
— Грузовик!
— Изволь?
— Я иду в нужник.
Грузовик отправлялся в уборную, мыл толчок, наполнял водой кувшин и лишь затем приглашал своего бея. Тот надевал шелковую пижаму в полоску и, прежде чем выйти вслед за слугой из камеры, приказывал:
— Грузовик!
— Изволь?
— Кофе принеси мне в нужник!
Покуда бей-эфенди курил в туалете одну сигарету за другой, Грузовик варил на спиртовке кофе, наливал его в чашечку китайской, а может японской, работы и относил хозяину.
В мире шла война. В тюрьме голодные арестанты убивали друг друга за полбуханки хлеба, за одну сигарету с гашишем. А бей-эфенди сидел на толчке, тщательно выдраенном слугой, покуривал сигареты марки «Чешит» и щелчком вышвыривал окурки в коридор. Там их, как манны небесной, ждала толпа заключенных из камеры голых. Они ловили каждый окурок в воздухе, вцепившись друг в друга, валились на цементный пол. Пока они дрались из-за его чинарика, готовые удушить соперника, бей-эфенди открывал другую коробочку, вынимал коричневую сигаретку «Эсмер», или «Сипахи» с позолоченным мундштуком, или же, на худой конец, «Енидже» и, пуская дым, с сигаретой во рту возвращался в своей шелковой пижаме в камеру, не удостоив вниманием возившихся в коридоре оборванцев.
Как? Неужто в камере, кроме его слуги и его самого, был кто-то еще?! Неужели в мире шла война, а в тюрьме люди резали друг друга?!
— Послушай, Грузовик, — опросил я однажды, — как тебя зовут на самом деле?
Бей-эфенди, одетый с иголочки, в синем костюме, в белой рубашке с воротничком и красном галстуке, с зачесанными, блестящими от бриллиантина волосами, поскрипывая новенькими лакированными сапожками, прогуливался в коридоре. Вид у него был такой, словно он собирался через минуту выйти на волю.
— Как меня зовут? — переспросил Грузовик.
— Да, как?
— Хусейн.
— Откуда ты родом?
— Из Узуняйла.
— А за что сидишь?
— За убийство.
— Кого же ты убил?
Он не ответил. Через несколько дней я узнал от Неджати: он зарезал человека, обесчестившего его сестру, а потом и свою обесчещенную сестру.
— Нет, все-таки скажи, Грузовик! Кого ты убил?
— Оставь!
— Говорят, твой хозяин тоже сидит за убийство. А он кого убил?
— Спроси у него!
— Да разве у него спросишь? Никого не замечает.
Бей-эфенди действительно никого не замечал. Он просыпался рано, вынимал розовую зубную щетку и тюбик дорогой пасты, перекидывал через плечо полотенце и окликал слугу:
— Грузовик!
— Изволь?
— Я иду умываться.
Вернувшись, бей-эфенди становился у окна, опускал голову и, воздев руки навстречу медленно восходившему солнцу, похожему на огромный кроваво-красный стеклянный шар, долго молился, беззвучно шевеля губами. От его шелковой пижамы в лиловую полоску, лакированных ботинок, никелевой расчески, толстого кожаного чемодана, от всей его фигуры веяло благополучием и наглостью.
Но вот молитва окончена.
— Грузовик!
— Изволь?
— Бриться!
Стаканчики для бритья в алюминиевых подстаканниках, горячая вода, никелевый бритвенный прибор, безопасные лезвия. А между тем лезвия были в тюрьме запрещены. Поставив перед собой круглое зеркальце в дорогой мраморной оправе, он долго и тщательно скреб подбородок, щеки и наконец возглашал:
— Грузовик!
— Изволь?
— Я кончил бриться.
Перепоручив мыльную воду и грязный бритвенный прибор Грузовику, он обтирал шею и затылок ваткой, смоченной в спирте. Обильно брызгал на лицо лимонным одеколоном. Затем вылезал из своей шелковой пижамы, словно змея из старой шкуры.
— Грузовик!
— Изволь?
— Рубашку!
Брал из рук слуги рубашку. Надевал.
— Грузовик!
— Изволь?
— Галстук!
Брал галстук. Завязывал.
— Грузовик!
— Изволь?
— Брюки!
— Грузовик!
— Изволь?
— Пиджак!
— Грузовик!
— Изволь?
— Коврик!
Грузовик расстилал на полу шелковый, обшитый золотой бахромой молитвенный коврик. Бей-эфенди становился на колени, оборачивался лицом к Каабе, начинал намаз. Может, вы думаете, что его утренний намаз ограничивался четырьмя ракятами[98]? Ничего подобного. Он состоял из четырнадцати, а иногда и из двадцати четырех ракятов.
Окончив намаз, бей-эфенди садился на пятки, воздевал ладони и со слезами на глазах обращался к небу с какой-то мольбой. Что-то грызло его, но что?
Как-то, не выдержав, я спросил:
— Послушай, Грузовик!
— Изволь?
— Отчего после намаза твой хозяин плачет?
— Почем я знаю?
— Он женат?
— Женат.
— Дети есть?
— Нету.
— А жена? Жена у него молодая?
Грузовик мне так и не сказал, молодая жена у его хозяина или нет. Впрочем, я не настаивал. По правде говоря, как и все остальные арестанты, я тоже был немного зол на этого странного человека: ни с кем словом не перемолвится, ни на кого не глядит, будто не люди вокруг него.
— Вот самодовольная скотина! — бранился Неджати.
— Синьор! — вторил ему Кости.
— Охотник на львов! — издевался Боби: ему от «превосходительства» не перепало ни куруша.
Целый день я только и слышал:
— Грузовик!
— Изволь?
До того мне это осточертело, что с утра пораньше я стал уходить в камеру к Неджати и Кости и возвращался поздно вечером, когда «превосходительство» уже спало или сидело на своем коврике в расшитой золотом тюбетейке и читало Коран. Не обращая на него внимания, я тут же заваливался на боковую.
Как-то, заснув по обыкновению мертвецким сном, я проснулся среди ночи. А может, даже под утро. «Превосходительство» о чем-то изволило шептаться с Грузовиком. Я глянул из-под одеяла: в руках у него была пачка фотографий.
— Тут мы сняты перед конторой в лесничестве!
— А ты где?
— Вот. Сапоги, сапоги на мне какие?
— Красивые…
— Еще бы! Шиты на заказ. В Стамбуле, на Бейоглу.
Следующая карточка.
— А тут мы вместе с Шадие… Эх, где те денечки!
Он вдруг пришел в себя.
— Грузовик!
— Изволь?
— Когда мы поженились, моей жене было четырнадцать…
Очевидно, Грузовик об этом знал; он понимающе покачал головой.
— Тогда мне шел сорок пятый, — продолжал бей-эфенди. — Теперь же ей девятнадцать, а мне уже пятьдесят.