Виллет - Шарлотта Бронте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сей раз мадам Бек уже не увещевала меня — она ко мне не явилась. Она послала вместо себя Джиневру Фэншо и не могла сделать выбор удачней. При первых же словах Джиневры: «Ну как голова, очень болит?» (ибо Джиневра, как и все прочие, считала, что у меня болит голова — нестерпимо болит и оттого я такая бледная и мечусь из угла в угол), — итак, при первых же ее словах мне захотелось бежать куда глаза глядят, только бы от нее подальше. Затем последовали ее жалобы на собственную головную боль — и они довершили успех предприятия.
Я побежала наверх и бросилась в постель — в жалкую свою постель, — одолеваемая горькими чувствами. Не пролежала я и пяти минут, как от мадам явилась новая посланница — Готон принесла мне какое-то питье. Меня мучила жажда, и я залпом выпила жидкость — она была сладкая, но я поняла, что в нее подсыпан сонный порошок.
— Мадам говорит, вы крепко заснете, — сказала Готон, принимая от меня пустую чашку.
Ах! Она решила меня усыпить. Порошок оказался сильный. Предполагалось, что на одну ночь я успокоюсь.
Зажгли ночник, все уснули, все вокруг стихло, и воцарился сон; он легко одолел тех, у кого не болели головы и сердца, — но миновал беспокойную.
Порошок подействовал. Уж не знаю, пересыпала или недосыпала его мадам; только подействовал он вовсе не так, как она хотела. Вместо оцепенения меня охватило лихорадочное беспокойство; на меня нахлынули мысли, странные, необычайные. Все существо мое напряглось, словно проснулось по сигналу побудки. Мечта ожила и властно, победно завладела мной. Презрительно окинув взором грубую Реальность, свою соперницу, Мечта повелела мне: «Вставай, лентяйка! Нынче ночью да будет моя воля!»
А потом она воскликнула: «Посмотри только, какая ночь!», и, отведя тяжелые ставни лишь ей одной присущим царственным движением руки, она показала мне полный месяц, плывущий по глубокому яркому небу.
Мрак, теснота и спертый воздух спальни вдруг показались мне непереносимыми. Мечта манила меня прочь из этой берлоги, на волю, в росистую прохладу.
Моему мысленному взору странным предстал полночный Виллет. Я увидела парк, летний парк, длинные, молчаливые, одинокие, укромные аллеи, а под сенью густых дерев — каменную чашу водоема; я знала его и часто стояла подле него, любуясь прозрачными прохладными струями и густым зеленым тростником по краям. Но что толку? Ворота парка закрыты, заперты, их охраняют, туда нельзя войти.
А вдруг можно? Тут стоило поразмыслить; ломая голову над этой задачей, я машинально принялась одеваться. И что оставалось мне делать, если сна у меня не было ни в одном глазу и я вся, с головы до ног, трепетала?
Ворота заперты, их охраняют часовые; но неужто же нельзя пробраться в парк?
На днях, проходя мимо, я, тогда не придав, впрочем, никакого значения своему наблюдению, заметила проем в частоколе, и теперь этот проем всплыл у меня в памяти — я отчетливо увидела тесный узкий проход, загороженный стволами лип, выстроившихся стройной колоннадой. В проход не мог бы пролезть ни мужчина, ни дородная женщина наподобие мадам Бек, но я, наверное, могла через него протиснуться; во всяком случае, следовало попробовать. Зато, если я одолею его, весь парк будет мой — ночной, подлунный парк!
Как сладко спали ученицы! Каким здоровым сном! Как мирно дышали! И во всем доме какая воцарилась тишина! Который теперь час? Мне вдруг понадобилось непременно это узнать. Внизу, в классе, стояли часы — отчего бы мне на них не взглянуть? При таком светлом месяце белый циферблат и черные цифры видны отчетливо.
Осуществлению моего плана не мог воспрепятствовать ни скрип дверных петель, ни стук задвижки. В жаркие июльские ночи не допускали духоты и дверей спальни не затворяли. Но выдадут ли меня половицы предательским стоном? Нет. Я знала, где отстает доска, и могла ее обойти! Дубовые ступеньки покряхтели под моими шагами, но чуть-чуть — и вот уже я внизу.
Двери классов все были заперты на засовы, зато коридор открыт. Классы представлялись моему воображению огромными мрачными застенками, упрятанными подальше от глаз людских. Казалось, призрачные, нестерпимые воспоминания томятся там взаперти, в оковах. Коридор весело бежал в вестибюль, а оттуда дверь открывалась прямо на улицу.
Ш-ш-ш! Бьют часы. Хотя в этих стенах давно водворилась глубокая, монастырская тишина, было только одиннадцать. В ушах моих еще не отзвенел последний удар, а я уже смутно улавливала вдалеке гул не то колоколов, не то труб — звуки, в которых мешаются торжество, печаль и нежность. Как бы подойти поближе и послушать эту музыку подле каменной чаши водоема? Скорее, скорее туда! Что может мне помешать?
Тут же, в коридоре, висели моя соломенная шляпа, моя шаль. На высоких тяжелых воротах не было замка, и ключ искать не надо было. Ворота заперты на засов, и снаружи их не открыть, зато изнутри засов можно отодвинуть беззвучно. Справлюсь ли я с ним? Засов, словно добрый друг, тотчас безропотно поддался моим рукам. Я дивилась тому, что почти тотчас же отворились ворота; я миновала их, ступила на мостовую и все еще поражалась тому, как легко я спаслась из тюрьмы. Словно какие-то благие силы укрыли меня, взяли под опеку и сами вытолкали за порог — я почти не прикладывала усилий к своему избавлению.
Тихая улица Фоссет! Вот она, эта ночь, тоскующая по прохожему, которая заранее рисовалась моему воображению; над головой у меня плывет ясный месяц, и воздух полон росой. Но здесь мне нельзя остановиться; мне надо бежать подальше отсюда; здесь бродят старые тени и слишком близко подземелье, откуда несутся стоны узников.
Да и не того торжественного покоя я искала; лик этого неба для меня — лик смерти мира. Но в парке тоже тишина, я знаю, всюду теперь царит смертный покой, и все же — скорее в парк.
Я пошла знакомой дорогой и вышла к пышному, прекрасному Верхнему городу, отсюда-то и неслась та музыка, теперь она затихла, но я знала: вот-вот она загремит вновь. Я пошла дальше; ни трубы, ни колокола не зазвучали мне навстречу, их заменил иной звук, подобный грохоту могучего прибоя. И вдруг — яркие огни, людские толпы, перезвоны — что это? Выйдя на Гран-Плас, я, словно по волшебству, очутилась среди веселой праздничной толчеи.
Виллет весь сверкал огнями; жители все до единого высыпали из домов; не было видно ни месяца, ни неба — город затмил их своим блеском. Нарядные платья, пышные экипажи, выхоленные кони и стройные всадники заполонили улицы. А вот и маски, сотни масок! Как это все странно, удивительней всякого сна. Но где же парк? Я ведь, кажется, шла к парку, он должен быть где-то рядом. В соседстве шума и огней парк лежал тенистый и тихий, там-то, надо думать, нет ни факелов, ни людей, ни фонариков?
Я все еще задавалась этим вопросом, когда мимо меня проехала открытая карета, везя знакомых седоков. Она медленно пробиралась в густой толпе, нервно били копытами норовистые кони; я хорошо разглядела всех, кто был в карете, они же меня не заметили, во всяком случае, не узнали под складками шали и полями соломенной шляпы (в этой пестрой толпе никакая одежда не бросалась в глаза своей странностью). Я увидела графа де Бассомпьера; я увидела свою крестную, красиво одетую, миловидную и веселую; я увидела и Полину Мэри, увенчанную тройным нимбом — красоты, юности и счастья. Тому, кто видел ее сияющее лицо и торжествующий взор, было уже не до блеска ее наряда; помню только, что вокруг нее развевалось что-то белое и легкое, словно брачные одежды. Напротив нее сидел Грэм Бреттон, это его присутствие сообщало сияние ее чертам — свет в ее глазах был от него отраженным светом.
Я с тайной отрадой следила за ними, незамеченная, и я проводила их, как мне казалось, до самого парка. Они вышли из кареты (дальше экипажи не пропускали), и уже их ждало новое великолепное зрелище. Что это? Над чугунными воротами высилась сверкающая, увитая гирляндами арка; я проследовала за ними под этой аркой — и где же мы оказались?
Волшебная страна, пышный сад, долина, испещренная сверкающими метеорами, леса, как драгоценными каменьями, убранные золотыми и красными огоньками; не сень дерев, но дивные чертоги, храмы, замки, пирамиды, обелиски и сфинксы; слыханное ли дело — чудеса Египта вдруг заполонили виллетский парк!
Не важно, что уже через пять минут я разгадала секрет, подобрала ключ к тайне и вновь обрела трезвость взгляда, не важно, что очень скоро мрамор оказался крашеным картоном, — эти неизбежные открытия не до конца разрушили чары, не до конца перечеркнули чудеса необыкновенной ночи. Не важно, что я вскоре поняла причину всего этого праздника, который не нарушил монастырской тиши улицы Фоссет, хотя начался еще на рассвете и к полуночи достиг наибольшего размаха.
В былые времена, гласит история, в судьбе Лабаскура случился роковой поворот, и бог знает что грозило правам и свободам доблестного его населения. Слухи о войнах (хоть и не самые войны) лишили страну покоя; уличные беспорядки ее сотрясали; строились баррикады; созывались войска; летели булыжники и даже пули. Предание утверждает, что тогда сложил голову не один патриот; в старом Нижнем городе почтительно сберегается могила, где покоятся священные останки героев. Словом, как бы то ни было, а память, возможно, и впрямь существовавших мучеников почитается и поныне каждый год, причем утром в соборе Иоанна Крестителя служат по ним панихиду, а вечер посвящается зрелищам, иллюминации и гуляньям, какие и открылись теперь моему взору.