Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - Александр Кондратов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я с ним поговорю, — сказала Полина.
— Этот самый хороший, — сказал капитан. — Что ж, правда, тебе без мужской помощи оставаться.
Так все сошлось, что капитан был умный, Полине было невмоготу, а Франц оказался мирным и работящим, и вот Полина подошла к нему, военнопленному, чтобы поговорить.
— Здравствуйте, — сказала Полина.
— Гутен таг, — сказал Франц.
Полина посмотрела на него и увидела его взволнованное лицо, нервное и худое, высокий лоб и голубые глаза.
— Вы останетесь здесь, у меня, — сказала Полина.
— Гут, — сказал Франц.
— Дом, дети, работы много, — сказала Полина.
— Гут, — сказал Франц.
— Я буду для вас вроде родственница дальняя, — сказала Полина.
— Гут, — сказал Франц.
— Только вы ничего не воображайте, — сказала Полина, раздражаясь его согласием. — Совсем ничего не воображайте, просто помогать будете мне и в колхозе тоже, а больше ничего, вот так.
— Гут, — сказал Франц.
— Конечно, я дома тоже буду делать, что успею, только тяжело мне — и на заводе и дома, одна я совсем, — сказала Полина. — А вам лучше будет у меня, чем в лагере, если вы только по-человечески вести себя будете, хорошо?
— Гут, — сказал Франц.
21. Бабочка над лугомКак легко себе представить мрачные, вроде тюрьмы, городские стены с мрачными, как надгробья, обрубками каменных труб над ними, по которым только воспаленным воображением можно увидеть идущего Иисуса Христа, так вот, как легко себе над этим представить мрачные силуэты черных птиц — всякого там воронья или голубей, так совсем легче увидать головой разнообразный луг с бабочками над ним, белыми, желтыми, зеленоватыми капустницами, узорными крапивницами, среди которых изредка, как гордые орлы, пролетают красавицы по имени павлиний глаз, и все это множество напудренных, слабых, ну просто не тронь, танцует свой радужный танец над густой травой лугов, тянущихся на миллионы верст по бесконечно далеким пространствам России, от одного бескрайнего горизонта до другого совсем уже бескрайнего горизонта, и дальше, дальше во все стороны до совершенно бескрайних горизонтов. Но белых бабочек больше всего, а почему это так, тут нужно вот что вспомнить.
На Руси белый цвет — это главный цвет, цвет берез и соборных стен, цвет головокружительной черемухи и священных риз, цвет горностая и снегов. На полгода, а то и больше, покрывает Россию зимний покров, сверкая белизной под луной и под солнцем, освещая синие дороги, зеленую хвою и прозрачное небо. А потому он главный цвет, что составлен из всех возможных цветов на свете — из лилового и синего, голубого и зеленого, желтого и оранжевого, и красного тоже, так что любой цвет и оттенок, какой только можно придумать или составить, уже имеется в белом цвете, как и любая мысль, какую только можно сочинить или сконструировать, уже присутствует в русской мысли, беспредельной, как и родившая ее земля. Вот что нужно вспомнить, когда лежишь затылком на ладонях, в траве, и белая бабочка порхает над головой. Вот синий цвет, например, удивительно может быть красивый, но если все на свете сделать синим — синий лес, синие цветы в синей траве, синий нос на синем лице, синие птицы в синем небе, синие волосы, завязанные синей ленточкой, — если все будет синее, синее, только синее, то это невозможно никак и противно представить, потому что скучно в этом синем однообразии до синих чертиков. А из белого цвета можно сделать и синие глаза, и золотистые волосы, и, понятно, вообще все на свете, включая вон тот белый сарафан, что показался далеко на лугу, а из сарафана видны загорелые плечи Полины, идущей по своим делам.
— Ну что я такое, — сказала бабочка. — Пустяк какой-то, ничего особенного, меня вон пальцем тронь — и нет меня, подуй на меня — и унесет меня, клюнь меня — и нет меня. Разве это жизнь, достойная подражания? И науки мне неизвестны, так что нечего говорить о такой безделице, как я.
А ты лежишь затылком на ладонях, пока она скромничает и задается над тобой, и постигаешь разнообразие жизни — разнообразие луга, постигаешь, постигаешь, пока не засыпаешь тихо, и незаметно, и навсегда, а луг продолжает тянуться на миллионы верст, на миллионы лет, до миллионов бескрайних горизонтов, окружая абсолютно счастливую деревню, и по нему можно идти, идти, идти не уставая, и не надоест, но ты уже спишь, ты больше не пойдешь, тебе хорошо, это другие пойдут.
— Ты, конечно, невелика, и тронь тебя — и нет тебя, это верно, и запомнить тебя не просто, потому что ты большей частью летаешь, а сидишь, сложившись пополам, так что или половину запоминай, или как ты летаешь. Времени у меня сейчас много, и я могу на тебя подробно смотреть, как и на все на свете, и мне не надо спешить за Полиной, как надо было, когда она от меня хоронилась, теперь я всегда с ней.
22. Колодец с журавлем— Колодец с журавлем — это я, и старый тополь — это я, и лес, и речка, и луга — не вы, не мы, а я.
— Я теперь гораздо лучше все вижу, кругозор мой расширился, очень сильно расширился, и понимание мое теперь углубилось, потому что теперь я на все смотрю сверху, а не снизу, и я вышел из своей личности, и она не мешает мне все рассмотреть. И вот я гляжу на нашу деревню всевозможными глазами, и она мне нравится, как и прежде, потому что воздух над ней чистый, земля вокруг нее зеленая и пышная благодаря растениям, река мимо нее вечная, неиссякаемая, и люди в ней живут почти сплошь хорошие, давно живут, и будут они жить вечно, потому что будут они любить, и дети на свет появляться поэтому будут. Раньше я редко думал, как мне нравится наша деревня, некогда было мне об этом думать, надо было по ночам Полину любить, чтобы дети появлялись, днем работать, потом и днем и ночью воевать надо было. Где тут с мыслями собраться или к учителю нашему Федору Михайловичу сходить, как он приглашал, и выяснить неясные вопросы про географию, историю или почему наша деревня гораздо лучше других.
— Федору Михайловичу, — сказал колодец с журавлем, — новый дом недавно предоставили, баба Фима говорит, у него там книг штук не меньше чем двести, и все аккуратно в газеты завернуты, и он все читает и с учениками беседует, читает и беседует, а работать уже не может, вот только учит и беседует, совсем старый стал.
— А теперь времени у меня хватает, чтобы подумать о чем захочу и о том, как мне нравится наша деревня.
— Чему тут нравиться? — сказал колодец с журавлем. — Ничего особенного, вон сруб у меня совсем сгнил, менять надо.
— Конечно, если новый сруб сделать, это будет еще гораздо лучше в деревне.
— А домов сколько ветхих, да и тесно в них, во многих тесно, — сказал колодец с журавлем.
— Конечно, еще лучше будет, если вместо ветхих новые поставить, просторные.
— Чему тут нравиться? — сказал колодец с журавлем. — Вон скольких баб любить некому, баба Фима говорит, мне-то что, мой век весь вышел, а молодым это вредно, организм портится.
— Все бы ты ворчал и скрипел, нехороший свой характер обнаруживая, — сказал Михеев. — В суть из-за характера проникнуть не можешь, череп в тебе закопан и жемчужная нитка зацепилась, и ты про это думаешь и гордишься, что такие в тебе тайны скрыты. Хватит мне с тобой разговаривать, я на речку пойду, где мы с Полиной тогда первый раз обнимались.
— Сруб будут менять — жемчуг найдут, — сказал колодец с журавлем ему вслед. — В госбанк отнесут, а что там с ним сделают — неизвестно. Может, на валюту обменяют, а может, африканской принцессе подарят.
23. На реке, где мы с Полиной первый раз обнимались— Вот, однако, как это ты, река, похожа сверху на Полину, и этот твой, река, поворот, как изгиб Полининой шеи, когда она отвернула лицо, а волосы ее текли по траве светлыми волнами, а снизу это было незаметно, что ты так на нее похожа. В глубине твоей, река, плавают окуни с красными плавниками, с темными полосами на спине, с обиженной губой под круглыми глазами. Над твоей, река, синевой плавает синее небо, течет в противоположную тебе сторону и сыплет по ночам в тебя звезды. Ты бежишь мимо деревни, от бани Постаногова до жилища дремучего деда, бежишь, ниоткуда не убегая, оставаясь на месте, верная своим берегам от тех трех кленов, что стоят напротив бани, до той ивы, что напротив деда, и тому лесу, что между ними и дальше. И вот сейчас снова вечер и из садов доносятся песни любовного содержания, только поют уже не наши товарищи, а вчерашние дети. И мои там мальчишки, здоровенные получились, и дочери Андрея и Клавы среди них, Вера, Надежда, Любка младшая, все до сих пор незамужние.
— Не нравится мне это, — сказала река. — Меньше встречаются на моих берегах, чем встречались раньше, а Вера вчера приходила, сидела, задумавшись, допоздна, но совсем в одиночестве.
— Она думает в одиночестве временно, — сказал Михеев. — Скоро будет думать вдвоем, только уедут они отсюда на остров Диксон, будут там согревать друг друга и родят дочку, новую Веру.