Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - Александр Кондратов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не напугался, — сказал Пашка. — Я просто сидел.
— Мать пошла, посмотрела там все, никого нет. Она по лесу походила, покричала — никого. Тогда она будку на подводу к нам поставила, Пашку в нее посадила, и мы поехали назад, потом дальше, пока до вас не доехали.
— И не видел немцев? — спросил Славка Постаногов.
— Нет, — сказал Валька. — Не повезло. Только самолет видел.
— А я видел немцев, — сказал Пашка. — И партизан видел.
— Во сне, что ли? — спросил Славка.
— И во сне тоже видел, — сказал Пашка.
— Подумаешь, и я во сне видел, — сказал Вася Прохоров. — А ты до перепела докинешь камень?
В небе, дрожа, висел перепел, малиновый в голубом небе под белыми с золотой каймой облаками, и Валька-беженец кинул в небо камень, но камень далеко не долетел до перепела, который не обратил на камень внимания. И все мальчишки стали кидать, но никто не смог добросить до перепела или даже спугнуть его, занятого собственными наблюдениями и своим личным, глубоко осмысленным дрожанием. Ребята оставили его в дрожащем покое и пришли в лес, где в кустах стояла зеленая фанерная будка, та самая, в которой укрывались на ночь и от непогоды Валька с матерью и подобранный ими Пашка, потерявший родителей под немецкой бомбежкой, до сих пор не могли их найти, а запросов не поступало.
В будке хранили ребята запасы деревянного оружия, лесных орехов и шишек, здесь жила привязанная за дырку в панцире лесная черепаха, здесь разводили они костры и пекли картошку, если удавалось достать, и здесь в тишине леса им не мешали взрослые расти самостоятельно.
Но сейчас на ближних подступах к будке стоял человек.
Он стоял прислонясь к стволу березы, как к дверному косяку, скрестив ноги в кирзовых сапогах и неторопливо сворачивая самокрутку. Серая солдатская шинель была наброшена на его плечи, ворот гимнастерки расстегнут, а пилотки на темных волосах не было.
Лица его было не разглядеть, лица его было не разобрать, и сердца ребят замерли, потому что каждый человеке шинели напоминал им того единственного, самого главного из людей, который совершал где-то на неизвестных направлениях подвиги и от которого приходили иногда или могли бы приходить письма-треугольники, надписанные химическим карандашом.
Ребята остановились перед ним, а он продолжал сворачивать самокрутку, потом закурил, поправил шинель на плечах и пошел в глубь леса, не обратив внимания на мальчишек, словно и не видел их. Он уходил, но не становился меньше или незаметнее — наоборот. Он рос и увеличивался в устремленных ему вслед глазах, серая его шинель полыхала за плечами, как ветер, как пламя, он заслонил собою деревья леса и шел сквозь них. Вдруг он обернулся.
Зачем человек поднимает руку? Погрозить, позвать, поманить. Попрощаться. Прости-прощай. Прощаешь? Пока, прощай. Прощай, пока прощается. Что поделаешь, что я, как и многие, прощаюсь навсегда — вы уж навсегда простите, хоть это и не просто. Мне самому несладко уходить, и поэтому я ухожу молча — так вы лучше меня запомните, как я есть, без путаницы слов, поднявшего руку на прощание. Молча прощайтесь, люди, молча, только руку поднимите, прощая остающихся.
Лес тихо шумел над будкой, из набежавшей тучи посыпался дождь, и капли, сбегая с листьев, постукивали по фанере.
— Ты видел у него нашивки? — спросил Валька-беженец у Славки.
— Видел, — сказал Славка. — Пять тяжелых ранений.
— Не пять, а шесть, — сказал Костя Фомин.
— Куда он пошел? — спросил Вася Прохоров. — Может, он демобилизованный?
— Надо было за ним пойти, — сказал Славка. — Это вы побоялись.
Пашка-беженец лежал на локте, задумчиво водя пальцем по панцирю черепахи, рисуя на нем какой-то непонятный узор, наверно очень грустный, потому что лицо у Пашки было грустное и палец его был тоже грустный.
— В войну будем играть? — спросил Славка.
— Не хочется, — сказал Валька.
— Лучше костер разведем, — сказал Вася.
— А ну его, костер, — сказал Славка. — Может, шишки пособираем?
— А ну их, шишки, — сказал Валька.
— Эх, не пошли за ним, — сказал Славка.
— А ну его, — сказал Вася, и губы его дрогнули.
18. Общая картина войны с отступающими подробностямиЕще далеко не окончилась война, но она уходила на запад, все уходила и уходила, туда ей и дорога, оставляя по себе память на нашей земле и гордость в народном чувстве надолго, на века. И эту гордость в народном чувстве нельзя не разделять, если понимать, что не пустоцветные мысли доводят человека до истины, а только причастность к жизни близких ему людей, а не дальних, родной ему земли, а не чужой — здесь его причастие, его участие, вся его участь тут, и часть земли здесь будет ему навсегда в свое время, будет.
И горе оставляла война, родную сестру гордости, от одного основания и корня они — в мягкость перейдя, рождает корень горе, а в твердость — рождает гордость, и лучше слишком в это не вникать, запутаешься в побегах этого корня.
Народ спас самого себя, отчего же не уважать ему себя за это? Отдельный человек, образованный и смертный, может, конечно, быть выше всей жизненной суеты, выше страстей народных, ему-то что, ему жить недолго, а народу жить вечно, и народ помнит всех, кто смертью смерть попрал, кто обрел бессмертие в жизни народа.
За хутором лесным, у дороги, заросший травою холмик — солдатская могила. Женщины, по-своему выражая заботу о ней, поставили на холмике крест из двух березовых ветвей, связанных лубом. Пройдет время, многие, очерствев, будут вспоминать погибших, посещая только знаменитые кладбища, где погребены тысячи и тысячи в одном месте. Только тысячи и тысячи будут будить их чувства. А мы в нашей песне, прощаясь с войной навсегда, потому что уходит она и из нашей песни, освобождая путь любви и жизни, из всех подробностей войны запомним эту могилу за лесным углом.
19. Где это ты, Франц?Какая очень типичная русская деревня, какая очень-очень сплошная анархия, черная коза на улице пасется, это нельзя коза на улице без привязи, это не есть порядок, это для улицы и для черной козы вредно.
Через абсолютно счастливую деревню на глухую лесную стройку гнали сотни полторы зеленых небритых немцев, выгрузив на станции, а идти им было еще далеко, и пока капитан, начальник конвоя, выяснял в сельсовете по телефону про маршрут, довольствие и ночлег, пленные немцы стояли живописно под дождем, охраняемые двумя автоматчиками, курившими на крыльце сельсовета, охраняемые не автоматчиками, охраняемые пространством, чувством поражения и радости, что вокруг не стреляют, не рвутся снаряды, не кричат жизнеопасные команды. И Франц, ожидая неизвестной участи под этим новым для него небом, поднял придорожный камень, вытащил ржавый гвоздь из отскочившей планки палисадника, окружавшего сельсовет, и на другом камне распрямил этот гвоздь и начал прибивать планку, а черная коза прекратила щипать травку и стала пристально смотреть на Франца.
— Гут, — сказал Франц, приколотив планку.
Живые немцы — это нельзя пропустить, не в кино, а настоящих, и со всей деревни сбежались мальчишки и самые смелые девчонки и остановились подальше от толпы немцев и поближе к автоматчикам. На передний край выдвинулись самые отчаянные, и Славка Постаногов стал вдруг прыгать и кружиться, не в силах сдержать возбуждение при виде такого количества безопасных врагов, и другие мальчишки стали тоже воинственно прыгать, не обращая внимания на дождь, который монотонно сеялся с неба, редкий и мелкий, тоже не обращая внимания на небывалое событие в жизни деревни.
И Костя Фомин вдруг неожиданно для всех, но в полном соответствии с буйством танца схватил крепкий комок земли и, замахнувшись, как солдат гранатой в кино, бросил его в немцев.
— А ну, брысь! — крикнул автоматчик, вставая, и ребята отбежали.
— Майн гот, — сказал Франц, рассматривая детей.
20. «Гут», — сказал Франц— Больше года он в плену, — сказал капитан Полине, — так что по-русски понимает уже, скромный такой, на работе старательный, вроде даже любит работу.
— Если приставать будет, прогоню я его, — сказала Полина.
— А в смысле документов, — сказал капитан, — я справку тебе выдам, что он больной и вообще родственник тебе оказался, так что временно оставлен под твоей охраной, а сам его спишу, что, дескать, помер, так что искать его не станут, мало ли их пропадает, да потом находятся. Война кончится, он найдется, к себе в Германию поедет, а пока для тебя поработает, хотя, конечно, такого закона нет, чтобы они по хозяйству помогали, но ведь он и в колхоз ходить работать сможет, так что все останутся довольны, а он, надо думать, больше всех.
— Я с ним поговорю, — сказала Полина.
— Этот самый хороший, — сказал капитан. — Что ж, правда, тебе без мужской помощи оставаться.