На исходе августа - Марк Котлярский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завтра мы идем с ней к адвокату вместе с хозяйкой нашей будущей съемной квартиры (Валя сама нашла ее и договорилась за четыреста долларов в месяц, вполне скромно по нынешним временам), второй этаж, с видом на тихий зеленый парк. Я оплачиваю квартиру, а Валентина коммунальные счета, я хотел платить за все, но Валя даже рассердилась на меня: «Я теперь официанткой не меньше твоего зарабатываю!» Она ушла из своего прежнего «ремесла» через две недели после нашей первой встречи и я дал себе слово, что никогда не буду ей поминать ее прежнюю жизнь. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Мало ли что было у человека прежде? Когда выбираешь новую дорогу, нельзя оглядываться назад. У каждого человека есть какое-то прошлое, не всегда удачное. Недаром же говорят – «горький опыт». Но и жить все время в шкуре той самой вороны, которая, «обжегшись на молоке», «боится куста» – участь незавидная. Мне почему-то кажется, что Валя именно тот человек, с которым можно вдвоем встретить старость. Я как-то раньше не задумывался над подобными вопросами. Но возраст, Витек, у нас с тобой, согласись, перевалил за «полтинник» и так жизнь быстро покатилась, что не успеешь оглянуться, как придет к тебе «Кондратий с косой». “. Ты не поверишь, я тут как-то перетрудился в праздники, отстоял в охране две смены, восемнадцать часов. Пришел домой, хватил сто грамм коньяка. И поехали вокруг меня стены, потолок закружился, валяюсь на полу, тело не слушается, ну, думаю, хана приходит! И сил нет встать, позвонить по телефону в „Маген Давид Адом“ (это у нас так „скорая помощь называется). Провалялся с полчаса, еле очухался. Потом врач мне сказал – давление скачет. Надо себя поберечь, мол, возраст у вас. И вот, с того случая задумался я. Не хочется вот так, в одиночку, как собака, подохнуть. Так-то, Витек!
И еще одно. Тебе, конечно, этого не понять. Потому как, родина у тебя, природного русака, одна-единственная. А вот у меня их, оказывается, целых две! Одна доисторическая, Россия, а другая историческая, т. е. Израиль. Мы же, евреи, богаче других и потому родины у нас две! И вот к этой второй родине у меня раньше было много претензий. Если честно, (ты же помнишь), я и на нашу российскую жизнь брюзжал. А здесь-то, на родине предков! И встретили не так, и денег мало дали, и на работу по специальности не взяли, и местные косо смотрят!
Но Валентина, русская (то есть, по маме нееврейка), сумела примирить меня с Израилем! Вот тебе еще один парадокс бытия. «Не увязай в мелочах, – любит она говорить, – разве там, где мы жили прежде, все было хорошо? Разве тамошняя жизнь всегда гладила нас по голове? Не знаю, как в твоей Москве, но в моем Саранске было не только голодно, но и страшно жить, особенно в последнее время. Не злись на Израиль. Не в стране дело, а в твоем восприятии жизни. Живи для радости».
Не знаю, Витек, как будет проистекать моя дальнейшая жизнь, но у меня такое ощущение, что мы с Валентиной знакомы уже очень давно. А может быть, правы эти буддисты (или индуисты?) и у человека не одна жизнь, а много всяких перевоплощений? И мы с Валей уже когда-то, где-то встречались на перекрестках Земли?
Когда я жил на Севере страны, у меня в доме был сосед, религиозный парень. Его предки приехали в Израиль еще в семидесятых, он уже тут вырос, учился в ешиве и стал раввином. Так вот, он меня просвещал по части иудаизма (ты же понимаешь, каким я был в Москве евреем, курам на смех!), давал Тору читать. Так он любил повторять, что, как бы ни было трудно человеку на земных путях (а Бог не обещал человеку легкой жизни), но для каждого смертного, даже самого непутевого грешника, найдется у Всевышнего маленький подарок. Но подарок от Бога – это еще и испытание. Для человеческой души.
Вот я и думаю, может быть, Валентина и есть для меня этот маленький подарок от Бога? А ты как думаешь?
Ну, ладно. На этом писать заканчиваю. Извини, что так длинно, хотелось поделиться радостью. Следующее письмо, наверное, напишу не скоро. Обнимаю. Передай от меня приветы всем нашим экспедиционным мужикам, кого увидишь. Как у вас с погодой? У нас идут дожди. Знаешь, как в песне поется: «Полгода – плохая погода, полгода – совсем никуда…»
Валентин Тублин
Победитель
День начинался и умирал в шорохе бумаг.
Бумаги рождались где-то вдали, в бесчисленных кабинетах огромного здания, но собирались воедино именно здесь: прилетали бесшумно, словно стая бескрылых птиц, и затем с тихим, похожим на жалобу шелестом переносились со стола на стол, все дальше и дальше, пока не попадали к нему, главному специалисту. Путь бумажных птиц был отмечен ледяным пощелкиванием счетов, скрипом грифелей, робким и неуверенным, и похожим на пунктир презрительным треском арифмометров, выбрасывавших в узкие прорези длинные вереницы итоговых цифр. Здесь, на столе у главного специалиста по сметам, заканчивался путь бумаг. Здесь они успокаивались, лежали покорно и безропотно, дожидаясь своей очереди. И дождались.
Тонкие пальцы главного специалиста быстрым сухим движением касались бумаги, изучали ее, поворачивали, разглаживали… затем опускалось автоматическое перо; сточенные от долгого употребления края, чуть царапая бумажную глянцевитость, вычеркивали все лишнее решительным взмахом; от длинных колонок цифр оставались только прочерки, похожие на шрамы. Затем жирная черта – и итог. Легкий сладковато-терпкий запах никотина исходил от этих быстрых беспощадных рук; кожа у самых кончиков пальцев была темно-коричневого цвета. Чуть-чуть дальше она была просто коричневой, а еще дальше, до первого сустава, – коричневато-желтой, как скорлупа недозрелого ореха.
Главный специалист по сметам сидел у самой стены, лицом в большой зал, – так он мог видеть всех. От двери его отделял старый поцарапанный и скрипучий шкаф, приткнутый торцовой частью к стене. Шкаф и большой двухтумбовый стол образовывали закут, скорее похожий на гнездо, хотя возможно, что впечатление гнезда возникало из-за самого главного специалиста. Он сидел за своим большим столом – маленький, нахохленный, худой. Плотный синий дым окутывал его, как пух, и дымный этот пух, бледнея и расплываясь, поднимался вверх, к потолку, и растерянно плавал там поверх склоненных голов под неумолчный бумажный прибой.
Главный специалист работал, как машина, не испытывающая усталости и не нуждающаяся в отдыхе. За окнами пробивалась первая трава, летом расцветали белые и красные розы. Потом приходила осень. По кустам и облетающим деревьям скользили холодные густые тени. Небо хмурилось, набухало, затем длинные струи дождя бились о стекла, искажая отражения предметов и лиц. И вот уже падал снег, такой обманчиво милосердный, и ветер сметал сугробы с подоконников – но никто не мог бы сказать с уверенностью, замечает все это главный специалист или нет. В холод и жару, в дождь и ветер все так же автоматически брал он стопки бумаг, читал, отмечал красным или синим карандашом, вычеркивал, дописывал… Казалось, ему нет никакого дела до перемен, происходящих в природе, да и вообще до любых перемен. Во все времена года он был одинаково слишком требователен, слишком работящ и молчалив – качества, не подходящие для установления каких-либо иных, кроме самых официальных, отношений. Изо дня в день он появлялся в дверях за пять минут до начала рабочего дня и уходил после окончания работы через десять – сама чистота, аккуратность, прилежание, опыт, воплощенный в старческом бесстрастии или в старческом отсутствии страстей.
В обеденный перерыв он быстро съедал свой завтрак, затем стоял у окна, маленький, молчаливый, с лицом сухим и неприветливым. Какой у него был при этом взгляд – не знал никто. Так он стоял и смотрел, и горб за его спиной торчал, как перебитое крыло.
Думал ли он в это время? И о чем?
Может быть, он и в свободное время думал о бумагах?.. О тысячах и тысячах бумаг, проходивших через его руки, и о том, что затем должно было возникнуть из этих бумаг, – о домах, дорогах, колодцах?..
А может быть, он вообще ни о чем не думал?
Этого не знал никто.
Но он-то знал, и каждый раз, стоя одиноко среди расплывающегося голубого дыма, он думал о том, что скоро, вот еще через несколько часов, наступит освобождение…
Освобождение от бумаг. Он никогда не любил их. Он не любил их с самого начала, все тридцать лет службы, и чем дальше, тем больше. Так уж получилось, и так пошло все дальше и дальше, и он стал главным специалистом, но чувства его не менялись – неприязнь перешла в нелюбовь, нелюбовь – в ненависть. Он рос, мужал и старел под шелест бумажных крыльев – и состарился, так ничего я не увидев. Иногда ему начинало казаться, что вся его: жизнь – лишь сон, мираж или какая-то запутанная и жестокая в своей бессмысленности игра, и он уже не мог заставить себя поверить, будто бумаги, поскрипывавшие в его желтых с коричневым пальцах, и в самом деле связаны с чем-то реальным – домами, дорогами, колодцами…