Что делать, Фауст. Пропушкина - Василий Мидянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако что же нам мешает чаще встречаться? — риторически вопросил Пушкин, когда они с аппетитом опорожнили по рюмке хреновухи за встречу и закусили нежною семужкою. — Ну не срам ли — всякий раз случайно сталкиваться с лучшим другом в элитных питейных заведениях?
— Отчего же, — возразил Илличевский, — в предпоследний раз мы повстречались, если мне не изменяет, в книжной лавке у Сытина. Вполне достойно, на мой вкус.
— На фуршете по поводу открытия новой серии издательства «Азбука»? — прищурился Александр Сергеевич. — Перестаньте юродствовать, Штирлиц!
— Ну так а что-с? — шутливо возмутился собеседник. — Времени нет абсолютно ни на что. Дух перевести некогда, не то что встречаться.
— Ладно, брат, рассказывай, — велел Пушкин, отодвигая пустую рюмку. — Что ты? где ты? Только и слышно от Жуковского, что в люди выбился, не чета мне, грешному.
— Ты, отец, ровно телевизор не смотришь, — усмехнулся Алексей Дамианович, деловито подкладывая себе в тарелку моховиков.
— Смотрю, — сознался Пушкин. — Когда обедаю дома. Наташка выставила телевизор в кухню, так я поглядываю за едою новости вполглаза. Или когда приползаю за полночь недостаточно пьяный, чтобы уснуть на пороге, и Наташка высылает меня на кушетку в ту же кухню — «Плэйбой поздно ночью» гляжу или там кино какое-нибудь умное по «Культуре». «Куб», скажем, или «Отсчет утопленников». А так готов всецело согласиться с Пелевиным, что телевизор есть не более чем окошко в трубе духовного мусоропровода...
— Сам ты окошко, — беззлобно фыркнул Илличевский. — То-то, что не смотришь. Смотрел бы, небось, лицезрел бы меня каждый день. Я там ныне во всех ракурсах, позициях и эполетах. Надысь вон вернулся со съемок «Последнего героя — 4», а завтра опять лечу в Москву — сниматься в следующем сезоне «Моей прекрасной няни» и обсуждать с руководством свое новое ток-шоу.
— Ну, поздравляю, коли так, — скривился Пушкин, безуспешно тыкая вилкою в неподатливый скользкий гриб. — Да нет, на самом деле твоя физиономия мне уже все глаза намозолила. Я имел в виду, живешь-то как, академик?
— А вот так и живу, Саша, — пожал плечами Илличевский. — В самолетах и на студиях. Вот, приезжаю время от времени на родину за глотком невского тумана. В Москве хорошо, но уж больно суматошно.
— Чего там хорошего еще, — проворчал Пушкин, — купеческий посад. Одна сплошная пробка. Торт с позолоченным кремом посреди города, говорят — самый большой православный собор. Арбат окуджавовский окончательно превратили в барахолку, застроили дрянью архитектурной. Целый город ма-а-асквичей! Рехнуться можно.
Илличевский иронически заломил бровь:
— Да ну, брось ты свой поребриковый шовинизм!. Барахолка... Зато там сейчас крутятся основные деньги Российской империи.
— Основные деньги... — сварливо передразнил Пушкин.
Они выпили еще.
— Простите, Алексей Дамианович... — к столику деликатно, боком приблизился официант. В руках у него был свежий выпуск журнала «Семь дней».
— Что вы, Аркадий?..
— Видите ли, моя коллега... Она очень стесняется... Не могли бы вы дать ей автограф?
Официант аккуратно положил журнал на стол. С обложки ослепительно улыбались обнимающиеся Илличевский и Анастасия Заворотнюк.
— Видал-миндал? — Алексей Дамианович показал журнал Пушкину и ухмыльнулся — совсем как на обложке, но несколько более глумливо. — Сам еще не видел. Тут со мною должно быть большое интервью... Ручка есть?
— Вот-с, — Аркадий поспешно подал артисту гелевое стило.
— Что ж! Кому надписать?
— Марине-с, Кашинцевой.
— Чудесное имя.
Уверенным размашистым почерком Илличевский набросал несколько строк и протянул журнал официанту:
— Соблаговолите, друг Аркадий.
— Спасибо огромное-с, Алексей Дамианович!..
— Ты чего ей написал? — поинтересовался Пушкин, когда официант унес драгоценный артефакт в подсобные помещения.
— А, пустяки всякие написал. Замечательной Мариночке Кашинцевой от страстного поклонника, бла-бла-бла. Девчонки во дворе умрут от зависти. Да и Аркадию, думаю, перепадет благосклонности — наверняка ведь не просто так старается. Наполним?
— Безусловно.
Они выпили вновь.
— Вот так вот, брат, — произнес Илличевский, со вкусом заедая очередную порцию половинкой моховика. — Слава преследует меня по пятам. На улицу невозможно выйти, чтобы не обступили тут же с автографами. Только автомобилем и спасаюсь.
— Ну, и стоило ли оно того? — поинтересовался Пушкин, понемногу кончиками пальцев подталкивая свою опустевшую рюмку к графинчику с водкой.
— Что именно, брат? — удивился Илличевский.
— Ну, вот эта вот слава дурацкая, с журнальчиками? Это ты, выходит, для того заканчивал Лицей, для того был первым стихоплетом курса, чтобы теперь скакать по экрану дрессированной обезьяною?.. — Пушкин хотел сказать это в шутливом тоне, однако уже к середине реплики свалился на дискант. Солидная порция хмельного не позволяла ему уже в достаточной степени владеть собою, и то, что у него всегда было на уме у трезвого, внезапно прыгнуло на язык пьяному.
— Господи, Саша! — вскричал Илличевский так, что вернувшийся из подсобки официант с испугом устремил взор на него. — Да о чем ты? Я карабкаюсь в гору, мне сопутствует успех! Я успешен, Саша! Разве же не для этого учились мы в Лицее? Разве не с этой целью создавался он — воспитать некоторое количество успешных людей, которые добивались бы заметных результатов на любом общественном поприще?
— По-твоему то, чем ты занимаешься — искусство? — горько усмехнулся Пушкин. Он уже мысленно проклинал себя за то, что не сумел вовремя перевести все дело в шутку, но отступать было поздно: вожжа уже попала ему под хвост и намертво заклинилась там.
— А при чем здесь искусство, душа моя? На общественном поприще, Саша, на общественном — в государственном аппарате, во внешней политике, в политтехнологиях, в СМИ, и уже затем, если угодно, в культуре! Те мои стишки, кои ты столь высоко ценил — что за вздор! Саша, я давно перерос это. Как ты не поймешь, что ныне невозможно перевернуть мир книгами? Смотри, ты вот даже в «Онегине» написал: «К ней как-то Вяземский подсел...» Понимаешь, не Гоголь как-то раз подсел, не Крылов, не Липскеров — Вяземский! Тебе необходимо было показать, что Татьяна поднялась достаточно высоко, чтобы обратить на себя внимание Евгения, и ты использовал для этого один из символов современного и модного преуспевающего человека, собирательный образ отечественного литературного бомонда. Понимаешь? Что она уже достигла того уровня, когда к ней запросто может подсесть повеса Вяземский. То есть интуитивно ты все прекрасно понимаешь, ты осознаешь, что Вяземский или, скажем, Илличевский успешнее тебя, только боишься себе в этом признаться.
— Ну и чем ты успешнее меня, чучело? — обидчиво вскинулся Пушкин. — Тем, что на улице тебя узнают семь из десяти, а меня один? Ради всего святого, ерундистика какая. Или вопрос в том, что твое величество изволит больше денег получать за свою деятельность? Так ведь всех денег в могилу не унесешь, Леша.
— Деньги, как справедливо замечает в таких случаях один мой хороший знакомый, отнюдь не главное, но важнейшее из второстепенного. Оттого когда у тебя уже есть в достатке здоровье, любовь и увлекательная работа, когда за них уже не надо каждый день идти на бой, деньги неизбежно выходят на передний план. Надо же чем-то мерить свой успех, раз уж прочие показатели и так зашкаливают. А вот когда, напротив, чего-то из перечисленного главного не хватает, начинаешь за него активно бороться, барахтаться, деньги отходят для тебя на второй план, и довольные жизнью люди, которые осмеливаются всего-навсего не презирать денег, начинают казаться меркантильными монстрами.
— На полметра мимо, Лешк. На полтора. Все у меня есть.
— Ну, насчет здоровья понятно. Сам тебе бывалоча йогурты таскал в больницу. У тебя там к язве, рассеянному склерозу и хроническому бронхиту от курения ничего больше не прибавилось? Чего-нибудь по линии Венеры?
— Ладно, Леша, будет тебе. — Пушкину уже совсем не нравилось направление разговора, но он старался отделываться короткими увещеваниями, опасаясь, что иначе снова сорвется и наговорит ненужностей.
— Работа, — хладнокровно продолжал Илличевский, будто не слыша собеседника. — Ты ведь всю жизнь мечтал выпускать собственный литературный журнал, да? Повезло... Только вот незадача — опять что-то не так! Не спешат к тебе в редакцию серьезные молодые люди с гениальными рукописями, по прочтении коих тебе захотелось бы воскликнуть: «Новый Гоголь родился!» Помнишь, жалился мне по телефону? Не пишут сейчас ни черта молодые талантливые люди, находят себя в более интересных и престижных областях деятельности. Гоголь, на мой вкус, был последним толковым. А пишут в основном нелепые недообразованцы, жалкие пятидесятилетние дебютанты, в головах коих после развала Союза полный сумбур и пшенная каша с изюмом. А с благополучно состоявшимися в большой литературе друзьями ты разругался вдрызг, поскольку одно дело — драть их произведения в хвост и в гриву, стоя с ними на одной доске, с позиций такого же, как они, литератора, и совсем другое — редактировать, резать, переписывать их произведения, оказавшись по другую сторону баррикады. И несут твои друзья свои произведения в обход «Нашего современника» господам Суворину, Чупринину и Василевскому...