Солдатские сказы - Иван Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дядя Паша интересуется:
— Зачем это тебя еще в дом носило?
— Кошачью лапку коменданту на лбу отпечатал.
— А для чего бы это?
— А для того бы… Помнили чтобы «сибирского кота», сволочи!
…На берегу лесной щебетливой речушки, под раскидистым кустом орешника, вырыли беглые пленные русские ребята яму. Дно ее устелили мягкими лапками ельника. Долго мыли свежей ключевой водой белые косы, белые ноги, сводили краску с бледных губ и щек неизвестной им по имени девушки-богини. Потом Мамонт укутал ее своей шинелью и осторожно опустил в яму. Лишнюю землю сбросили в речушку. Под орешником снова зеленел дерн, а неподалеку отсюда догорал грузовик…
Вот на этом и кончился Валеркин рассказ, от старого солдата услышанный.
Дедка Михайла хоть и промаргивался местами, а ничего. После-то раскрылатился. «Гордей Гордеичем» ходит. Знай, мол, наших! Вот, мол, какие они бывают, «сибирские коты». Лапку на лоб для памяти… Разыскать бы этого Мамонта. Земляк ведь близкий… На Ишим- реке возрос.
Месяца три дед всем и всякому про кошачью лапку рассказывал. Время бы и притихнуть, а он нет. Появится в деревне кто-нибудь приезжий-заезжий- обязательно полюбопытствует:
— А не проживает в ваших местах человек по имени Мамонт? Рыжий такой, конопатый, басовитый…
Да незадача все деду.
— Нету, — говорят, — такого. Рыжие, конопатые водятся, а Мамонтов нет.
И случилось так, что продолжение Валеркина рассказа от меня воспоследует.
Направили меня как-то осенью в Москву, на выставку.
— Езжай, — говорят, — Пантелей, погляди там, что с пользой для наших садов да огородов перенять можно. Кавказской пчелой тоже поинтересуйся, — добычливая, слышно.
Ну, я и поехал. Хожу там, смотрю, спрашиваю, записываю…
В воскресенье утречком является к нам в гостиницу гражданин один и объявляет:
— Кто желает поглядеть выставку картин и скульптур, прошу записаться.
Я, конечно, с большим моим удовольствием. Дари от щедрот своих, Москва-матушка. Повышай уровень нам.
Ну, значит, и ходим мы своей группой, обозреваем всенародно. Да уж больно торопко объясняет все вожатый наш. Я приотстал. «Сам, — думаю, — не без глаз. Без тебя и разгляжу, и вникну».
Ходил я ходил — да с какими-то иностранцами и смешался. Тоже обозревают. У той картины губами пожуют, возле другой ухмыльнутся, ноздрей дернут, а где и вовсе скислоротятся.
Вот, слушаю, и разговор завели. Я-то, ясное дело, ни аза не понимаю, а парнишка один рядом со мной стоит, вижу, переживает.
— Об чем они? — спрашиваю.
А они вон, оказывается, чего: «Советским, дескать, настоящая, высокая красота до понятья не доходит. К земле долит их. К натуре. Котлованы, шахтеры, поварихи- это еще получается, а коснись чего-нибудь к небеси поближе — нету! Вся фантазия сякнет. Откуда же тут богиням взяться?!»
Старичок один, в моих уж так годах, слушал-слушал эти глаголы, а потом на коренном ихнем языке и высказался:
— Богинь, говорите, нету? Это вы напрасно, господа. Есть!.. Только их у нас не по-римскому или греческому, а по-русски зовут — Зоюшками, Любавами, Лизаветами… Они, верно, не небесной красоты, ну уж тут извиняйте! Не имеем права мы им крылышки приделывать. Народ помнит их курносыми, вертоголовыми, до последней цыпки на ногах, до самой мелкой веснушки на носу помнит. Помнит, как стояли они, нецелованные русские девчонки, перед петлей, перед дулами винтовок, губы — два опаленных лепестка, в синяках, в разорванных кофточках, — непокоренные, отчаянные богини наши. Таких вот в холстах и бронзе выдаем. А вам бы поклониться этим девчуркам, этим вот парням, которые сильнее смерти.
От себя скажу: статуя там такая была. Называется «Сильнее смерти». Трое ребят под расстрелом стоят. Указал он им на нее и спрашивает:
— Замечаете, что ни на одном из них шинелки нет? Это они, господа, Европу ими прикрыли. Серыми… Русскими…
Смотрю я на иностранцев, а у них лики постные сделались. Святостью обороняются. По легонькому «пардону» промурлыкали да ходу от старичка.
Мой парнишка тогда сгреб его руку.
— Спасибо, — говорит, — дедушка. Здорово вы им… — И тут же забеспокоился: не обиделись бы?
— Ничего!.. Съедят, — старичок отвечает. — Прасковья мне тетка, а правда — мать. Знаю я этот сорт народа. Много их развелось на наше дорогое лайку распускать. Из редкого кабачка не тявкают, гы-спада хорошие.
Как протянул он это — «гы-спада», меня и осенило:
«Да уж не дядя ли это Паша?! Вот и шрам на лбу, и зубы стальные…»
Насмелился, спрашиваю:
— Извините, товарищ. Вас не дядей Пашей зовут?
Он удивился вроде бы сначала, востренько так обсмотрел меня и отвечает:
— Приходилось и дядей Пашей быть…
«Он» — думаю.
— А Мамонта Котова вам не приходилось знать? — опять спрашиваю.
— Мамонта? Как же не знал! Вместе из плену бежали. Партизанили вместе. А вам откуда он известен?
Рассказал я ему с пятого на десятое и опять вопрос задаю:
— Где он сейчас, не знаете?
— Вот он. — И показал на среднего из парней, которые «Сильнее смерти».
— Как так? — подивился я.
— А вот так же.
…До последних патронов отбивался окруженный Мамонт с товарищами… По второму разу в плен… Лучше умерли бы ребята в последней схватке. На штыки бы полезли, на очереди. Готовые к тому были… Взяли их с собаками. Кидается такая дрессированная волчара на человека, и если не устоял ты на ногах, не сломал шею зверюке, не всадил ей кинжал в брюхо, — табак твое дело. Сядет перед глоткой — и попробуй пошевелись. Это про то рассказано, если она одна, а тут до десятка на троих спустили. И стрелять нечем.
Конвоировали и допрашивали тоже с собачьей помощью. Били, мучили, жизнь обещали, деньги…
— Укажите, где отряд? — кричат.
— А хренку не желательно? — партизаны спрашивают.
Утром их вывели на расстрел.
Мамонт в середине стоит. Справа от него звонкоголосый скворушка-шофер. В спичинку свел он тонкие губы, смотрит большими, как это тихое утро, глазами на милую зеленую красавицу землю. Слева — дяди Пашин товарищ, унтером который переодевался. Этот плюется и свистеть пробует.
Сложил Мамонт руки на ихние плечи, и застыли они.
Далеко-далеко, за горами Уральскими, из Сибирской земли поднимается солнышко. Вот оно ласковыми лучами тронуло Мамонтовы волосы. Бронзовеют они… Рявкнули автоматы, брызнула на росную траву вспугнутая горячим свинцом кровь, и покачнуло Мамонта.
«Это зачем же я им в ноги валюсь? Вот новое дело!..»
Попробовал он перехитрить смерть: не упасть, куда она клонила, — не перехитрить кащейку!
Стал он тогда просить ее:
— Смерть, Смертушка! Свали меня навзничь…
Не соглашается безносая.
Собрал он тогда по капельке из всех своих жилок последнюю силу, укрепился на какой-то миг и прохрипел:
— Не вам, гадины, — солнышку кланяюсь!..
И вздрогнула земля от его смертного поклона…
И еще про богиню я спросил у дяди Паши.
— Разыскал я ее после войны, — говорит. — Так в Мамонтовой шинели и к месту назначения поехала. По доброму-то, оно и шинель в музее бы повесить надо.
Дедушке Михайле я этого не рассказал. Пусть, думаю, верит старинушка, что ходит красным июльским утречком над Ишимом-рекой богатырь Мамонт. Косит он заливные лужки, мечет стога, пашет землю и радуется сегодняшнему солнышку. По вечерам подкидывает на полсаженной ноге рыжих Мамонтовичей и рассказывает им про кошачью лапку.
Пусть думает дед…
А на краешках земли нашей народная память по жемчужинке, по алмазинке выискивает дорогие слова, которые как цветы бы пахли, как ордена бы сверкали на богатырской груди русского солдата. И в сказку годятся эти слова, и из песни их не выкинешь, и про геройскую быль рассказать ими достойно.
* * *1960 г.
Ценный зверь — кирза
Без человека «с причудинкой» жизнь-то, она, что еда без приправы. Ни соли тебе в ней, ни уксусцу.
Живет у нас в совхозе кузнец. Левушкой звать. По годам-то Львом Герасимовичем пора величать, да что поделаешь, если мы его с малых лет Левушкой навыкли. И есть у нашего Левушки одна особинка — бережет и хранит он солдатские свои сапоги. Берлин в них брал Левушка.
После войны завел он себе и штиблеты праздничные, и хромовые у него, ушко с ушком связаны, на полатях стоят, а подойдет День армии или Победы День — наряжается Левушка в заветные свои «кирзочки», и нет ему превыше обуви.
В соседях у него живет Аркаша. Тоже гвардеец и тоже кавалер многих орденов. И любит этот ветеран-соседушка ближнего своего легонечко подкусить. Что ни словцо, то и занозу в нем ищи. Насчет тех же Левушкиных сапог… Как он только ни измывался!
— Мономах, — говорит, — шапку потомству оставил, а сибирская пехота с сапогами туда же устремляется. Ты, — говорит, — хоть бы табличку в своей кузнице от- плющил. Бронзовую или медную… Размер на ней укажи, полк, имя владельца. Знало бы просвещенное юношество, какой прадед в них обувался.