Наглядные пособия (Realia) - Уилл Айткен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леке, запрокинув голову, любуется фиолетовым небом.
– До чего здесь красиво, прямо забываешь, что ты в центре города.
Во, точно.
– Что, нельзя далеко отлучаться? Он кивает.
– Митци – добрый старый друг семьи?
– Надо ж мальчишечке на что-то жить. В любом случае не думаю, что ты захочешь скататься со мной к отцу.
Трое ребят при бочке подаются вперед, точно пытаясь запомнить каждое слово.
Беру Лекса за руку, кусаю за мизинец. Какой твердый! Кость ближе к поверхности, чем я ожидала.
– Слушай, если для тебя это проблема…
Он внимательно изучает отпечатки зубов на пальце.
– Нет, все о’кей. Есть тут одно местечко. – Ведет меня мимо изумленно глазеющих пивных ребят.
Разросшийся лесок за домом на сваях пронизан грунтовыми тропками и освещен высокими факелами. Мы следуем по извилистой тропе, переходим через каменный мост и минуем лачугу с одним-единственным здоровенным круглым окном.
– Что это за место? – Я вовсе не собиралась переходить на шепот: само так вышло.
– Здесь когда-то был ресторан. Митци вбила себе в голову переделать его во что-то вроде центра искусств: ну, знаешь, печи для обжига – для нее, театр-кафе – для меня.
Оборачиваюсь, вновь окидываю взглядом дом на сваях.
– Странный ресторан. Леке тоже оглядывается.
– Думаю, когда-то здесь был храм или святилище.
– Мать твою, Леке, да тут все, куда ни глянь, когда-то было либо храмом, либо святилищем.
Он идет себе дальше.
– Пожалуй, что и так.
– А в чем, собственно, разница?
– Разница? – бросает он через плечо.
– Между храмом и святилищем?
– По-моему, никакой разницы нет.
Последние факелы остались позади, теперь мы шагаем в полной темноте.
– Но мне казалось… – Я ускоряю шаг, догоняя своего спутника. – Мне казалось, что храмы – они буддийские, так что если видишь статую Будды, это храм, а если не видишь, но все равно похоже на священное место и благовониями пахнет, значит, это синтоистское святилище.
– Вроде того. – Голос его едва-едва пробивается сквозь тьму. – Хотя порою встречаешь святилища внутри храмов и наоборот. А почему тебя это волнует?
– Кто сказал, что меня это волнует? А не мог бы ты слегка замедлить шаг?
Леке уже остановился и даже обернулся. Ударяюсь подбородком ему в лоб.
– Сумимасэн, – говорю.
– Да ты целых три слова знаешь по-японски. – Зубы его сверкают в темноте, полупрозрачные, точно фарфоровые. – Ты смотри поосторожнее.
– Может, я уже под кайфом? – Странное покалывающее ощущение рождается в сфинктере и растекается вверх по позвоночнику, от позвонка к позвонку, словно по моей спине кто-то карабкается вверх по золотой лестнице.
– Возможно. На одних эта штука действует быстрее, чем на других, особенно по первому разу. Я-то к ней уже попривык.
Мы стоим перед гигантским деревянным цилиндром.
– Что это за хреновина?
Леке берет меня за руку и ведет за цилиндр. Открывает низкую дверцу и ныряет внутрь, втягивая меня за собою.
Слышу, как дверь за мной захлопывается. Вот теперь и впрямь темно – хоть глаз выколи: ни лунного света, ни огней большого города, ни неоновых реклам, что рикошетом отражаются от нависшего над самой землей горного облака, ни блестящих листьев, ни ненавязчиво подсвеченных поверхностей; одна лишь черная, огражденная со всех сторон ночь.
– Что это, Леке?
Он ловко уворачивается.
– Храм для ритуальных жертвоприношений девственниц-гайдзинок.
– Стало быть, мне беспокоиться не о чем. Слышу, как он расстегивает пряжку пояса, «молнию»
на брюках; черная хлопчатобумажная ткань с хрустом сползает вниз по его бедрам. Внезапно он прижимается ко мне, я обвиваю его руками – могла бы обхватить и дважды. Его кожа заключает в себе неизъяснимую сладость, она – словно столь же неотъемлемая часть темноты, как сама темнота. А еще – слабый аромат свежего воска.
Он зарывается лицом мне в грудь, и мы стоим так, не двигаясь, долго, бесконечно долго. Золотая лестница достроена, протянулась от моих ягодиц до мозга; голова пылает огнем. Того и гляди расколется надвое и выплеснет свет, точно разбитая хэллоуинская тыква.
Он распахнул на мне рубашку, груди наружу, его шелковистые волосы – повсюду, точно прохладная вода струится сквозь тьму. Золото сочится вниз по шее, зажигает каждый из влажных сосков, бьет лучом из пупка точно полуночный маяк.
– Я улетаю… – шепчу я, склонившись к самому его уху.
– Ты – полет, ты – возрождение, ты – свет. Луиза, – вздыхает он, – Луиза.
Я начинаю смеяться.
– Подлиза, сырник снизу.
Он приподнимает голову, вдыхает поглубже.
– Что?
– Детская дразнилка. Или, точнее, подростковая.
– Держу пари, – его пальцы расстегивают пуговицы ширинки на моих джинсах, – держу пари, твое сексуальное пробуждение пришло рано.
Тайное становится явным.
– Ты это понял, всего-навсего прикоснувшись ко мне?
– По тому, как ты меня засасываешь. Расставляю ноги чуть шире, давая больше простора
его рукам.
– Познакомься с живым смерчем, Леке. Всю свою жизнь я была ужас какой популярной девочкой, по крайней мере в темноте. Но я могу подарить столько света…
– Я это чувствую, Луиза. Жидкий свет.
– Так пей, малыш, пей до дна.
Не вставала на «мостик» со времен восьмого класса. Закрываю глаза и чувствую, как во мне разгорается зарево, с запада на восток. Во лбу открывается глаз, из него бьют лучи света. Небось выгляжу – ни дать ни взять календарь «Харе Кришна».
Теперь смеюсь заливисто, не переставая, смех пробуждается где-то внизу живота. Леке рывком заставляет меня выпрямиться; но унять смех я не в силах, точно так же, как и свет. Он потоком изливается наружу.
Тянусь к Лексу – и хватаю воздух, тянусь снова – вроде бы поймала тот самый, укушенный палец, вот только тонкие жесткие волосы курчавятся у основания да крохотные сливы болтаются в пружинистом мешочке.
Смех обрывается. Он замирает – повсюду, кроме как у меня в руке.
– Хочешь – прекратим? – шепчет он мне.
– С какой бы стати мне этого хотеть? – громко отвечаю я.
– Некоторые девушки хотят.
– Какие такие девушки?
– Западные девушки.
– Не вижу ни одной веской причины. Вот теперь Леке абсолютно недвижим.
– Ты перестала смеяться.
– Надо же когда-то и перестать. – Теперь, когда я и впрямь перестала, я этому рада. А то вполне могла бы зайти с этим своим смехом слишком далеко и не вернуться обратно, по крайней мере не в этой жизни. Как бы то ни было, довольно с меня света. Понемногу привыкаю чувствовать его в своей руке, да и он тоже пообвыкся: хрупкий стебель и внезапно сочащийся влагой цветок.
А затем – долгое и плавное вхождение в глубину, о котором все уши прожужжали.
– Все хорошо? – Ни хрена не вижу, но знаю: он вглядывается сквозь тьму в свет моих глаз.
– Все отлично. – Обнаруживаю, что могу держать его, точно самую огромную из кукол, лучший подарок девочке, могу приподнять его при помощи рук и дырки, могу подбросить его высоко в воздух и поймать, прежде чем упадет. А при этом он такой ловкач, такой искусник, раздевает меня, обнажает, сдирает слой за слоем. Счищает с меня налипшие ракушки – и вот я остаюсь наконец гладкая, ровная, хоть сейчас на воду – готова плыть по течению.
7 Вниз по реке
Сезон дождей закончился. Легко догадаться: дожди уже не идут. Теперь они просто повисают в воздухе, и это называется влажность. Каждое утро я встаю, прохожу пешком три квартала до «Роусона», покупаю кварту апельсинового сока и «Силли синнамон серпрайз», возвращаюсь к себе в комнату и переодеваю рубашку, в результате сего утреннего моциона вымокшую насквозь. Собственно говоря, всякий раз, как я выхожу из номера, мои титьки, и нлечи, и поясница, и подмышки, и промежность, и задница немедленно покрываются потом. А благородные киотцы между тем скользят мимо меня по тротуару, и ни капли испарины не оскверняет их немнущихся серо-бежевых льняных костюмов: они настолько привычны плавать в набухшем супе, что он не касается и не пятнает безупречных тел и неотсыревших душ.
По уик-эндам уроков нет; после того как горничная заглянет и удостоверится, что футон аккуратно свернут и лежит в шкафу, я вытаскиваю его обратно и расстилаю на татами. Многим и в голову не придет завалиться подремать утречком, а по мне так просто кайф. Позавтракаю, почитаю какого-нибудь Джима Томпсона* – целую стопку купила по сниженной цене в магазине английской книги-и прикорну на часок. Глядишь, день быстрее пройдет, что всегда приятно, плюс возникает иллюзия «нового старта», хотя нынче утром, с трудом выдираясь из второго сна, все никак не протру толком глаза. Серые сумерки и внутри, и снаружи, как свернувшееся молоко. В окно задувает Бетерок, напоенный сладким ароматом вишни, напоминая, что гостиница стоит по ветру от густо дезодорированного писсуара на берегу канала, где облегчаются престарелые таксисты – прям как скаковые лошади.